— Ах, дети! — вздохнула Елена Николаевна. — Даст ли господь?

— Даст! — заверил Казимир Казимирович, чуть заметно покраснев.

Тут дали, то есть подали мою шипящую на сковородке глазунью. Что вызвало почему-то странную реакцию Елены Николаевны.

— Как это мило, Казинька, — сказала она. — Настоящая глазунья! Как это романтично. Почему у Елизаветы Ксаверьевны на балах никогда не подают глазунью?

И мило засмеялась собственной шутке, откидывая прелестную головку и кокетливо прикрывая рот черной перчаткой под цвет вуали.

Дворец генерал-губернатора Новороссийского края и полномочного наместника Бессарабской области графа Михаила Семеновича Воронцова белоснежным облаком плыл над высоким берегом Одесского залива, вызывая некоторую зависть местной знати и страх простых горожан. Поэтому без особой надобности старались мимо не ходить и не ездить. Да и ездить, в общем, было некуда, потому что почти сразу за дворцом земля была расколота глубочайшим оврагом, по дну которого с трудом продирались к строящемуся порту тяжело груженные зерном подводы. По-местному — биндюги.

Впрочем, избранное одесское общество собиралось время от времени в парадном зале дворца отнюдь не только потому, что к этому вынуждало высокое положение. И не из одного лишь пиетета к генерал-губернатору и его прелестной супруге. Балы, которые обожала давать Елизавета Ксаверьевна, служили, быть может, главным источником информации, предназначенной для относительно широкого круга. Здесь можно было точно узнать, с кем сегодня нужно дружить, а кого стоило бы и посторониться. Настроение графа удивительно точно отражалось на поведении его жены. И для опытного завсегдатая балов этого было вполне достаточно.

Ночь, проведенная во дворце без сна Казимиром Казимировичем и его супругой, ознаменовалась любопытным событием: среди приглашенных не было не только впавшего в глубокую немилость Пушкина, но и княгини Вяземской, сославшейся на нездоровье. Что было весьма странно, поскольку, во-первых, намедни видели ее весьма бодрой, а, во-вторых, Вера Федоровна находилась в довольно-таки доверительных отношениях с Елизаветой Ксаверьевной. А посему бальная зала полнилась слухами, перешептыванием, недомолвками и догадками. В точности никто ничего не знал. Никто. Кроме, может быть, самой графини. Но она хранила грустное молчание, и только по лицу ее можно было догадаться, что происходит нечто малоприятное.

Вера Федоровна тем временем пребывала в крайнем смятении, уже сама плохо понимая, каким образом она, взрослая женщина, мать семейства, позволила втянуть себя в опасные затеи этого мальчишки. По доброте, конечно. Исключительно по доброте. Нет, понимала, что — талант. Понимала, что сладкой жизни ему не будет. Понимала. И жалела. Но ведь форменный сумасброд. Просто мальчишка. Господи! Убьют его здесь.

И Петр Андреич конечно же не одобрит. Не одобрит, хоть Александра любит и даже считает своим другом. Не одобрит. Ведь одно дело любить и жалеть, и совсем другое — ох, страшно вымолвить… Преступление против воли государя! Причем сама, сама все придумала. Александр и не просил ни о чем таком. Так, заикнулся только, что неплохо бы глянуть за море. А она и повелась. Да с чисто женской практичностью кинулась денег искать на дорогу. И Елизавету Ксаверьевну втянула, что уж совсем не к добру.

А ему — хоть бы что. Чуть стемнеет, отправляется едва ли не каждый день на извозчике на хутор Рено выслеживать очередную даму сердца. Правда, когда решена была его высылка из Одессы, прибежал с дачи Воронцовых растерянный, без шляпы и перчаток. Пришлось даже человека за ними посылать. Но ничего, примирился. Не сегодня же ехать. И не завтра. Какое-то время еще есть. Можно отдаться увлечению.

И как вскрылось-то? Непонятно. Елизавета Ксаверьевна только и сумела сообщить о глубоком неудовольствии графа и о его желании, чтобы ее, Воронцовой, сношения с Вяземской прекратились. Очень, дескать, Михал Семеныч сердит на обеих. Особливо на княгиню. Но как узнал-то? Неужто сама графиня и проговорилась? И что теперь будет с Сашей? А со всеми нами? Как жаль, что Петра Андреича рядом нет. Письма-то когда еще дойдут? А понять, что делать, — сегодня надо бы.

Нет, Сеня, конечно, не прав. Самое интересное в истории — совсем не то, что Клара устраивает ему по вечерам. Самое интересное в истории — это довольно-таки смешные попытки человеков переписать или исправить уже готовый сюжет. Давно готовый. Мне их жалко, этих человеков. Они ведь не по злобе, они по доброте стараются. И о них мало кто помнит. Они почти не попадают на страницы учебников. О них не сочиняют саги и былины. Они проиграли. Они хотели победить Бога, но не сумели. Они хотели победить Бога, даже не зная, не понимая, кого именно хотели победить. Пытались. Не вышло. И выйти не могло.

И пусть над ними посмеиваются такие же смешные человеки, которые не только не пытаются переписать сюжет, но и вовсе не понимают сюжета. Они побеждают только друг друга. И считают себя победителями.

Какие смешные человеки.

— Ваше высокородие! — завопили мужики с порога, откуда их пытался вытолкать наружу гренадерского вида швейцар. — Вытащили, ваше высокородие!

— Ну, слава богу! — откликнулся Казимир Казимирович. — Я уж думал, до ночи провозятся.

Распростившись со своими новыми знакомыми, я отправился побродить по городу. Спустившись поближе к уже преодоленному мною утром оврагу, свернул на Итальянскую улицу, утонувшую в тени платанов. Ходить здесь было, конечно, небезопасно, поскольку улицу буквально разрезали морщины канав, она спотыкалась на грудах камней и прочего мусора. Но, что важно, здесь уже мостили дорогу, которая местами даже напоминала почти паркетную залу. Дойдя до “Северной гостиницы”, принадлежавшей, как следовало из вывески, французскому негоцианту Шарлю Сикару, я на минуту остановился, раздумывая, не устроиться ли здесь на ночь. Но не стал и побрел, коротая время до сумерек, дальше, к базару — мимо еврейских лавочек, наполненных привезенной из-за моря мануфактурой, мимо чубатых малороссов, прямо с телег торговавших свеклой и картошкой, мимо хитрых усатых греков — рыбных королей Одессы. Вся южная жизнь кипела на пыльных улицах — активная, шумная, красочная и певучая, как итальянская опера.

Чуть солнце стало клониться к западному берегу залива, я вернулся поближе к театру, на угол Дерибасовской и Ришельевской, где невдалеке ржала и била копытами извозчичья биржа.

— Куда, барин, изволите? — подскочил низкорослый мужичонка, суетливо почесывая бороденку.

— На хутор Рено.

— Далековато будет, барин. Разве из шести рублей токмо. Оно, конечно, следовает пять, но уж темнеть скоро будет.

— Где хутор-то хоть знаешь?

— Это не сумлевайтесь. Возил. Возил на этот хутор. И не раз возил. Где наша не пропадала.

Я вгляделся в мужичонку попристальнее — кого-то он мне напоминал. Но кого — я сразу не вспомнил. А может, показалось. В общем, пришлось соглашаться на шесть рублей. Не пешком же идти.

С необыкновенным проворством извозчик провел экипаж среди ям и ухабов, вывернул к окраине, которая начиналась почти сразу за городским центром и, поднимая пыль, пустил кобылу по Малофонтанской дороге. Устроившись поудобней на мягком сиденье, я с интересом разглядывал бегущий вдоль дороги пейзаж. По левую руку, где-то далеко внизу, сливаясь с небом, бродило предвечернее море. Справа остывала после дневного зноя степь, изредка заслоняемая от глаз небольшими придорожными зарослями акаций и пирамидальных тополей. Проезжая очередной такой оазис, я вдруг услышал кукушку. И даже стал было считать, но не успел — пролетка быстро пронеслась мимо, и голос кукушки пропал в густой тополиной листве.