Изменить стиль страницы

В XVIII веке исламоведение в Европе по-прежнему испытывало массу трудностей. Прежде всего плохо обстояло дело с доступом к арабским источникам и со средствами обучения арабскому языку. Даже сейчас в распоряжении арабистов нет ни исторического словаря, ни исторической грамматики арабского языка; перед арабистом XVII или XVIII века, читающим рукописные источники без каких бы то ни было научных пособий, стояла воистину грандиозная задача. Не было недостатка и в других проблемах: остатки теологической предубежденности все еще окрашивали взгляды даже тех, кто лично был от них свободен, а высказывать более объективное мнение было в некоторых случаях физически небезопасно; от невежественного прошлого были унаследованы всякого рода басни и нелепицы; наконец, — новая черта, характерная именно для этого времени, — неоднократно предпринимались попытки говорить о Мухаммаде и исламе языком тогдашних противоречий внутри христианского мира, трений между католиками и протестантами, протестантами различных толков или между христианами и деистами или вольнодумцами.

Тем не менее наука сделала большой шаг вперед. Даже самые фанатичные и нетерпимые авторы отказались от наиболее нелепых россказней о Мухаммаде, вроде дрессированного голубя, говорившего ему что-то на ухо, повисшего в воздухе гроба и т. п. Стали доступны изданные на арабском и в латинских переводах новые источники, а изучение ислама обрело статус солидной дисциплины, заслуживающей внимания и уважения. Мусульман воспринимали уже не сугубо этнически, как враждебные племена, но как носителей определенной религии и цивилизации; их Пророк виделся уже не как нелепый обманщик или христианский еретик, но как основатель независимой и исторически значимой религиозной общности.

«Критический инстинкт» Гиббона не подвел его при работе с арабскими источниками о жизни Пророка. В самом деле, кроме них, руководствоваться было почти нечем. Римскую историю он мог строить на работах Тильмона и множества менее значительных историков, а основным его путеводителем по исламу была «История сарацин» Саймона Окли, которая начиналась со смерти Пророка. Гиббон распознал поздний и легендарный характер значительной части арабского материала, доступного ему в латинских переводах, и попытался критически проанализировать его содержание. Однако недостаток собственных познаний и несовершенство европейской науки того времени мешали его работе и время от времени притупляли скептицизм, с которым он обычно приступал к источникам и сюжетам своих исторических исследований. В главе о Мухаммаде и о первых шагах ислама ощущается сильное воздействие укоренившихся мифов, и в ней Гиббон в большей степени, чем в главах о Риме и Византии, проявляет тенденциозность и дает волю собственным предубеждениям, а также предубеждениям тех кругов, в которых он вращался.

В образе Пророка, нарисованном доступной Гиббону литературой, было несколько слоев мифов и неверных представлений. Средневековые христианские нападки на конкурирующее предприятие не оказали на него большого воздействия. Западная наука уже избавлялась от вопиющих ошибок, и на Гиббона они могли повлиять меньше, чем на кого бы то ни было из историков. Труднее ему пришлось с мусульманскими религиозными мифами, бережно сохраненными традиционной житийной литературой, на которой в конечном итоге основывались все его источники; здесь встречаются ошибки в восприятии и анализе, извинительные для историка его времени. Иногда ему изменяла обычная проницательность. Так, с его описанием арабской доисламской религии («свобода выбора <…> каждый араб <…> мог выбирать или сочинять для себя особую религию»[92]) трудно было бы согласиться даже в свете имевшихся в XVIII веке данных, настолько оно очевидно абсурдно. Как справедливо охарактеризовал Гиббон свой подход, «я не знаком и не желаю знакомиться… с нелепой мифологией варваров»[93].

Гиббон, разумеется, мог без труда различить пропаганду и контрпропаганду католиков, протестантов, христиан и деистов и время от времени забавно их комментировал. В чем он сам оказался подвержен сходным пропагандистским идеям, так это в том, что касается мифологии Просвещения, а именно видения ислама, начало которому положило жизнеописание Мухаммада, составленное Буленвилье. Это видение широко распространилось среди деятелей Просвещения в различных европейских странах. Европе, как видно, всегда был нужен некий миф для сравнения и осуждения: в Средние века — пресвитер Иоанн, в XIX веке — Соединенные Штаты, в начале XX — Советский Союз. Век Просвещения избрал себе два идеальных прототипа: благородного дикаря и мудрого и утонченного жителя Востока. На последнюю роль имелось несколько претендентов. Сначала ее в западном интеллектуальном театре теней великолепно исполняли китайцы, которых иезуиты считали образцом добродетели и морали, а философы — образцом терпимости. Затем наступило разочарование, усугубленное рассказами возвращавшихся путешественников, чье представление о Китае формировали не иезуиты и не философы, а собственный опыт. К тому времени, как Гиббон начал писать, место восточного мифа было вакантно, и ислам был во многих отношениях подходящим кандидатом. Китай постепенно переставал впечатлять, а ислам больше не ужасал, да к тому же обладал еще одним важным преимуществом: он был заклятым врагом церкви. Мифопоэтический процесс начался с попытки историков скорректировать негативные стереотипы Средневековья и признать вклад исламской цивилизации в общемировую, а превратился в изображение Мухаммада как мудрого и терпимого законодателя, основателя рациональных, недогматических, свободных от священнослужителей религии и общества.

Честь и достоинство ислама и его основателя не охранялись в Европе ни социальным давлением, ни юридическими санкциями, и таким образом являлись идеальным средством антирелигиозной и антихристианской полемики. Гиббон время от времени прибегал к этому приему, нападая на ислам, но метя в христианство, а чаще восхваляя ислам в порядке косвенной критики христианских обычаев, верований и порядков. Значительная часть его похвал в мусульманской стране была бы неприемлема.

Гиббон пытается извлечь из жития Пророка и последующей истории ислама ряд уроков. Первый из них состоит в том, что ислам — религия, основанная самым что ни на есть человеком, о чем говорил и Буленвилье. Это, разумеется, аргумент против христианского учения о божественности Христа как Сына Божьего и всего с этим связанного. Здесь Гиббон и его предшественники по Просвещению ссылались на нечто в самом деле исламское и продемонстрировали определенную проницательность, выйдя за пределы поздних легендарных наслоений в исламских жизнеописаниях Пророка к реальной исторической фигуре Мухаммада и к древнейшей исламской традиции, которая утверждает, что Мухаммад, Пророк и Посланник Бога, был тем не менее просто человеком, смертным, как и все прочие люди.

Другой тезис, который Гиббон всячески старается донести до читателя, — устойчивость и постоянство исламской веры в той форме, в какой ее основал Пророк; тем самым он дает понять, что ислам свободен от поздних и локальных наслоений, наложившихся на проповедь Христа, и сохраняет свое первозданное содержание и природу. На этот счет Гиббон сильно заблуждался, в чем мог бы убедиться, удели он некоторое внимание современному ему исламу в разных областях исламского мира.

С последним тезисом связана и настойчивость, с какой Гиббон утверждает, что ислам есть вера с малым количеством догматов, без духовенства и церкви, и потому он (что не говорится прямо, но явно подразумевается) куда свободнее и лучше христианства, сильно обремененного всем перечисленным. Это утверждение немногим лучше полуправды. В исламе действительно нет духовенства в священническом смысле — нет посвящения в сан, службы или мысленной молитвы, но есть духовенство в социологическом смысле, слой профессиональных служителей религии, и его роль в истории ислама чрезвычайно важна, хотя и в корне отлична от роли христианских церквей. Довод о том, что ислама не коснулись раскол и раздоры, — преувеличение. Да, сектантские разногласия в исламе никогда не достигали яростного накала, ставшего обычным в христианстве, но различия существовали, и люди готовы были за них убивать и умирать, страдать и подвергать гонениям. «Метафизические вопросы об атрибутах Бога и свободе человека, — пишет Гиббон, — обсуждались в мусульманских школах так же горячо, как и в христианских, но среди мусульман они никогда не овладевали чувствами народа и не угрожали спокойствию государства. Причину этого важного различия следует искать в разделении или объединении царского и священнического достоинств»[94].

вернуться

92

Gibbon, Decline and Fall of the Roman Empire, vol. V, p. 354 [русский перевод: Часть V, с. 295].

вернуться

93

Ibid., р. 349 [Русское издание — Т. V, с. 292]. Несмотря на это, Гиббон уделил значительное внимание аравийскому фону деятельности Мухаммада, использовав, в дополнение к античным и арабским источникам, сведения современных ему путешественников, особенно Карстена Нибура, о географии Аравии и образе жизни арабов. Трактовка этого сюжета явственно окрашена его общими взглядами относительно варварской добродетели, и ее полезно было бы сравнить с его же описанием дохристианских германцев и доисламских тюрок.

вернуться

94

Ibid., р. 420 [русский перевод — с. 339].