Изменить стиль страницы

Когда ко мне пришли мать с отцом, я рассказал им, как меня навещала бабушка. Они переглянулись. Мать поднялась, скороговоркой извинилась и вышла из комнаты, прижимая платок к глазам. Отец присел ко мне на край постели.

— Я вот книжки тебе принес, — сказал он. — Кое-что новенькое. Вот какие теперь книжки делать наладились — карманные; замечательные книжицы и всего по двадцать пять центов. Я ведь знаю, ты любишь про Фрэнка Бака, верно?

Я кивнул. Он сидел очень серьезный. Под глазами темнели круги.

— Вот его книжка про охоту на крупную дичь, он ее сам написал, — снова заговорил отец. — Называется «Доставить живыми и невредимыми». Это не просто там ерунда какая-нибудь. Его автобиография. А вот книжка про олененка, называется «Бэмби», Феликса Зольтена. Там олененок сам о себе рассказывает.

Все это не слишком-то меня заинтриговало, но я не стал огорчать бедного отца. Я понимал, как он обеспокоен, как я их всех перепугал своим прорвавшимся аппендиксом.

— А вот знаменитая книжка, классическая; сейчас она тебе, может, и не покажется интересной, зато потом пригодится. Книга замечательная: «Грозовой перевал» английской писательницы Эмили Бронте.

— Спасибо, — сказал я, хотя от усталости только и мог, что посмотреть на переплеты.

— Я положу их тут рядом на столик. Вот сюда, видишь? Тебе только руку протянуть, когда поглядеть захочется.

Лишь много позже я узнал, что произошло в тот день за дверью моей палаты в конце коридора. Навестив меня, родители встретились с доктором Лондоном, делавшим операцию. Тот сказал им, что шансов выкарабкаться у меня пятьдесят из ста. Потом он ушел на обход, и в этот момент мать попыталась выброситься из окна. Названная доктором цифра не показалась ей обнадеживающей. Отец удержал ее, оттащив от открытого окна. Он ее держал, пока она не обессилела, разразившись слезами.

А им бы меня спросить, я бы сказал им, что вовсе я не собираюсь умирать. Воспользовавшись своей теорией, я уже знал, что не умру. Теория гласила, что если я подумал о чем-нибудь прежде, чем оно произошло, то это уже со мной не случится. Аппендикс у меня прорвался до того, как я об этом подумал, и вышло в результате неладно, зато о том, что я могу умереть от этого, я подумал прежде, чем этот самый аппендикс получил возможность меня убить, и теперь у него ничего не выйдет. Очень просто.

Я уже не боялся. Может, мне и не нравился весь этот дренаж, это дико неприятное ощущение чужеродных каких-то трубок, болтающихся среди моих кишок, но за жизнь свою я не боялся. Самый страх был тогда, на столе, когда я боролся с мертвящей сладостью эфира, наполнявшего мне горло и легкие ужасным химическим холодом. Теперь-то я понимаю, что в визите покойной бабушки родители усмотрели предвестие моей неминуемой смерти. А я и впрямь в тот день был к смерти весьма и весьма близок. Никто не смог бы убедить меня, что это событие не было реальным, что бабушка не являлась мне во плоти, и в этом вся штука. Дражайшие мои домашние, измученные, с ввалившимися глазами — это они-то, боги, царящие над моими помыслами, великие ваятели бытия! — взяли за правило входить ко мне этак несмело, еще из приоткрытой двери испуганно и удрученно заглядывать, бледнея и поджимая губы, как будто то, что им открылось, настолько ужасно; войти они могли лишь после того, как удостоверятся, что я еще жив, и для этого мне приходилось сперва повернуть к посетителю голову и улыбнуться. Конечно, в том помрачении, в которое повергла их моя оккультная встреча с бабушкой, они и во мне предполагали некую роковую устремленность, обращенность в прошлое, я представлялся им с закаченными, смотрящими вовнутрь глазами, видящими мертвое и ушедшее в отрыве от своего собственного движения вперед сквозь время, — прямо не я, а какое-то воплощение умиротворенного сознания, тихо сползающего в недвижность, в безжизненность и принимающего смерть за жизнь.

Ужасаться и истолковывать я предоставил своим домашним. Я просто-напросто лежал с перитонитом. Причем собственная моя убежденность нисколько не поколебалась даже тогда, когда меня уже перевели в другую палату, побольше, где вокруг моей кровати штор не было, а было зато нечто вроде заборчика, как у младенческой кроватки. Это меня оскорбляло донельзя. Палата была детской, там стояло много таких кроваток с заборчиками, а в них ребятишки — кто младше меня, кто старше, так что там много было таких, кого, несмотря на вполне зрелый возраст, поместили в эти унизительные кроватки, и все на меня глазели. Кое-кто из малышей даже встал на ноги, чтобы было виднее. Я все еще мог только лежать. В большое окно мне видно было глухую стену строения через улицу. То была северная стена здания Мэдисон-Сквер-Гарден — что ж, соседство приятное. Вечерами я воображал, будто слышу крики болельщиков на баскетбольном матче.

Пришедший навестить меня Дональд был сердит: почему ему никто не сказал, что меня перевели в другую палату.

— Представляешь, прихожу в твою прежнюю палату, кровать пуста, матрац скатан… — посетовал он. — Кого ни спросишь, никто ничего не знает. Пока выяснил, в чем дело, всю больницу обегал!

Он сел у моей кровати и тыльной стороной ладони стал тереть глаза.

— Нет, ты представь: полная больница всяких врачей и медсестер, и ни один из них не знает, где ты! — Он засмеялся, продолжая утирать слезы. — В конце концов наткнулся на одну из тех, прежних медсестер, и она мне сообщила, где ты. — Он покачал головой. — Надо же, а не дай бог, я позвонил бы маме, мол, не могу найти тебя!

Я познакомил Дональда с соседями по палате. Их было четверо или пятеро. Мне очень хотелось, чтобы они знали, что у меня есть старший брат. Он вскинул руку, кто-то пробормотал приветствие, но по большей части они молча смотрели. Все они были умирающими. Я знал это, мне это было ясно. Одной девочке, Мириам, — она была на несколько лет старше меня — отпилили ногу. Ее кровать стояла рядом с моей. Двое ребят днем сидели в инвалидных креслах, и вечером их поднимали и перекладывали в кровать. Один из них был весь желтый и высохший. Все они были умирающими. Я знал это, потому что слышал, что говорили между собой врачи и сестры. Что касается игрушек, то у этих ребят они были самые замечательные из всех, какие мне приходилось видеть, но дети ими не интересовались; каждый день родители или дедушки с бабушками приносили им новые и новые игрушки, но те даже не благодарили. Некоторые из детей уже прожили здесь не один месяц. Посещения их не развлекали, развлекало только общение друг с другом, они все время друг друга поддразнивали. Я был чужим здесь и сразу это почувствовал. Хотя меня и поместили к ним, я не считал себя умирающим. Они тоже так не считали: никто из них не хотел со мной дружить. Кроме Мириам, большой девочки на соседней кровати. Ей я понравился. «Твой брат очень интересный», — сказала она мне после того, как час посещений закончился и Дональд ушел.

А выкарабкался я благодаря новому лекарству — сульфаниламиду. В тогдашнем моем представлении это был желтоватый такой порошок, которым, прежде чем зашить, все у меня внутри засыпали. Теперь я думаю, что мне его и после операции давали. Несколько недель спустя меня выписали из больницы и завернутым в одеяло привезли домой. Была зима. Ранней весной мне позволили каждый день ненадолго вставать с постели, а потом отвезли выздоравливать за город, точнее, в Пелэм-Манор, в дом на улице Монкальм-Террас, к тете Френсис и дяде Эфраиму, куда мы каждый год ездили на пасхальный обед.

Трое их детей уже выросли и разъехались по колледжам — двое сыновей учились в Гарварде, а младшая дочь, Лайла, в Смите. Здесь, в тиши изысканного дома с низкими потолками, коврами на ступенях лестниц и створчатыми окнами, среди запахов вина и бархата, я провел неделю, наслаждаясь покоем. За домом был двор с большим валуном, окруженным зарослями цветущей форсайтии. Тетя Френсис, несомненно, спасла мне жизнь, отыскав для матери врача, который распознал, что со мной стряслось. Она меня очень любила, я ее тоже — еще бы: добрая, ласковая, вдобавок она была очень красивой женщиной, правда, она рано поседела и со своими спокойными аристократическими манерами больше всего походила на добрую королеву из сказки, королеву, сохранившую еще кое-какую миловидность принцессы. Она никогда не повышала голос, и меня это очень в ней подкупало. Мне отвели спальню их дочери Лайлы, небольшую комнатку с развешенными по всем стенам Лайлиными грамотами за отличие в учебе. В ранней юности Лайла увлекалась собаками; о ее достижениях в этой области свидетельствовало множество собачьих наград и медалей. Самая большая ее гордость, керри-блю-терьер Вики, все еще жил и здравствовал. Мне разрешили рыться в книгах Лайлы, подбор которых изрядно разочаровывал: все какая-то наука, наука, пособия по обучению собак да еще сохранившиеся у нее с детства детективы. Но вот — ура! — книжки Фрэнка Баума про страну Оз, все до единой; я их прочел и остался весьма доволен.