— Перед сном вы держали ее руку в своей руке. Вспомните, о чем вы думали, — ведь ее лица в темноте вы не видели, вы просто держали руку, так?..
Но если муж-убийца, отнюдь не прощенный, но отчасти оправданный сумасшествием, вполне узнаваем, то С. так и остался тенью без лица, статистом без роли (возможно, неосознанно это его и нервировало). С. очень общителен — но разве за это наказывают? Он просто многовато имел приятелей, разве это криминал?.. С. никак не мог осознать, что же, собственно, с ним произошло. Он даже отдаленно не видел себя в каких бы то ни было-отношениях с убийством. Чуткий и по нынешним временам вполне интеллигентный человек, С., когда его дергали и без конца вызывали и одну за другой показывали ему фотографии убитой, находился в состоянии тихой непрекращающейся истерики и повторял одно: «Я думать не думал об этом, когда звонил ему в дверь...»
Известно, с какой силой человек не хочет знать ничего для себя неприятного, тем более ужасающего, если это неприятное или ужасающее не пришло к нему в причинно-следственной последовательности, проще говоря, если он сам в какой-то степени все это не заслужил. Если он заслужил, он тоже не хочет. Однако если заслужил, он хотя бы не возмущается так рьяно. Не кричит в потрясении: «Дверь! дверь!.. Зачем я только вошел в ту дверь!» — далась же ему дверь, право. Таково бытие: человек считает, что все приятное, красивое и доброе может (и как бы должно) приходить к нему безо всякой причины и заслуг. За просто так. К красивому и доброму за просто так мы готовы, мы — пожалуйста.
Я помню в своем детстве чудесную дверь (хотя, вероятно, она была самой обычной дверью) — помню то замечательное зимнее утро, когда я стою и жду отца, который, перед тем как пойти на работу, поведет меня в детский сад. Не поведет, а повезет (санки, снег под полозьями). Я еще мал, младшая группа, так что никак и ничем я не заслужил то утро, то тихое счастливое ожидание и ту памятную мне дверь дома. (Дом двухэтажный, со множеством соседей, конечно. Я уже спустился вниз. Вышел на снег. Стою.) Чувство в том возрасте еще не могло усвоиться вполне, но уже и тогда я не сомневался, что детство для меня, что для меня и со мной эта слегка заснеженная большая дверь и что, по сути, она — моя...
...Я стал успокаивать С. (он все больше нервничал) — я говорил: вспомни, мол, из детства, вспомни, говорил я с некоторым даже пафосом, вспомни первую свою дверь, вспомни первую минуту жизни, и она безусловно окажется приятной, теплой сердцу (я так и говорил, приятной, теплой — весь набор слов), — наша первая дверь непременно тепла, она нас греет, она нас впускает, разве нет?
С. даже взбесился на миг:
— Да что ты мне городишь?! — заорал он в сердцах. (А ведь милый, интеллигентный человек. Правда, у него много приятелей, но разве это такой уж грех?) — Да что ты городишь! Что мне до детства и что мне до прошлого, если мне сейчас погано?!
Он взмахивал рукой, губы прыгали.
— Мне сейчас скверно — понимаешь ли, сейчас! Отдай мне мое сейчас!
В конце концов С. успокоился сам. (Оказалось, мои реплики только подливали масла в огонь. И как только я смолк, С. притих тоже.) Но прежде чем успокоиться, он еще раз взорвался, кричал про сейчас, про дверь, губы шлепали, и в конце концов его даже вырвало. С. успел зажать рот — метнулся и вскочил (именно вскочил, как вскакивают в вагон тронувшегося поезда) в сортир.
Мы помолчали. Можно было считать, что его стошнило от моих слов. И что своим многочисленным приятелям еще год или два он будет по инерции рассказывать всю эту историю и заодно — каким образом и от чьих утешающих слов его даже рвало. (Но он не будет рассказывать. Он из смущающихся.)
С. уже был спокоен.
— Извини. Я не прав. Я что-то расшумелся, — повинился он.
Мы еще помолчали.
В этой не слишком сложной психологической ситуации мы теперь как бы поменялись ролями. Оттого что слов не нашел я, С. нашел их сам. И теперь все эти правильные слова он говорил мне (а я слушал и кивал, словно это я был донельзя взвинчен и расстроен).
— ...Ты подумай о бедняге, которого упекли в психушку. (То есть о сошедшем с ума, об убийце.) Вот о ком подумай. Я просидел за запертой дверью час? или сколько?.. — очень разумно рассуждал, растолковывал С.
— Ты говорил — полтора.
— Ну, полтора. Ну, два часа... А ведь он останется за запертыми дверьми психушки всю жизнь. И заметь, никто его оттуда ждать не будет: у него теперь нет жены.
Я кивал:
— Да... Да...
Следователю о своем пребывании в той квартире С. рассказывал совсем коротко. Он изложил версию (и, вероятно, поступил правильно). Зато уж на нас, на своих приятелей, он подробности сыпал горой, и к подробностям каждый раз была еще пестрота пояснений, сумбурных и противоречивых (которые, вероятно, в его сознании сменялись каждый час, набегая волна за волной), — но эти-то сбивчивые пересказы и облегчали ему душу. Бедный С.! Знакомая женщина лежала на том полосатом диване, откинув левую руку, и в голове ее темнел небольшой пролом, пятно. Похоже было, что в волосах у виска заколот цветок, он так сначала и подумал, спящая с цветком. Когда С. пытался позвонить в милицию, руки его сильно тряслись. Так и этак покрутив телефонный аппарат, он отправился на кухню, где и отыскал в хозяйственном ящике отвертку, нож. Присев возле телефонного ввода, он вывернул шурупы и из небольшой ниши в стене вынул покореженную розетку. У С. обычные руки интеллигента, не очень-то умеющие починить или что-то сделать, но нужда заставит и песенки петь — в гнезде розетки он высвободил провода, подвел ближе и терпеливо их оголил. Соединил напрямую с телефонной вилкой.
Минуту, когда С. оголяет провода, когда он мягко скоблит их ножом, счищая и помалу обдергивая обмотку («Я пробовал ее стянуть зубами, веришь?»), — эту тихую минуту, когда человек молча сидит на полу (розетка в стене расположена довольно низко), сидит и скоблит ножом проводок, потом второй проводок, потом опять первый до тусклого блеска, можно без труда представить и пережить.
Взяв наконец трубку в руки и ощутив, что телефон дышит (душа ощутила сразу, еще до гудков), С. набрал номер и заговорил, стараясь оставаться спокойным:
— Алло. Милиция?.. Бытовое убийство. По улице Третьей Строительной, дом номер.
Усилием воли он не дал прорваться волнению: сообщив, он тут же повесил трубку. Иначе он непременно стал бы сбивчиво (и торопясь, торопясь!..) объяснять дежурному милиционеру, каким, собственно, образом он про убийство узнал и каким случаем он сам, запертый, по этому адресу оказался.
С. сказал, что только после звонка в милицию к нему стал вполне возвращаться рассудок. Он обдумал свое положение. Он даже приблизился к ней (с рассудком вернулось и хладнокровие) — прошагал в ту комнату и подошел близко к убитой, нет, нет, он держался от нее на расстоянии нескольких шагов, чтобы не оставить слишком близко следов своих ног; он смотрел на нее издали, на бледное лицо, на пролом в голове, похожий на розу. Сдержанно стоял он в отдалении, навек вбирая, как она лежит, и в особенности эту ее откинутую за голову левую руку. Он признался мне, что боялся тронуть дверную ручку или стену, чтобы не оставить отпечатков пальцев. Он не посмел опереться о дверной косяк, хотя его едва держали ноги. Такие вот долгие минуты. Он стоял около, она лежала на диване с белым лицом и с розой в волосах, а муж (без треугольника не обойтись, хотя бы и внешнего) пребывал в это время в долгих очередях, набирая там и тут нехитрых наших продуктов для переезда в субботу за город. Он двигался вместе с очередью, медленно переступая шаг за шагом. Он купил несколько банок консервов, купил хлеба, удалось купить свежего печенья, так что руки его были уже сильно оттянуты сумкой.
Он тогда открыл дверь и сказал С., который только-только к ним вошел: «Ты видишь, она там лежит?.. Это она спит. Давай-ка мы ее перенесем. Ты мне поможешь. Вон на тот диван...» Сослуживец был несомненно сошедший с ума, с лицом тихим и безумным.