Изменить стиль страницы

Лукомский: ««Государь никого не любил, разве только сына. В этом был трагизм его жизни — человека и правителя»{107}.

Это, конечно, право каждого [—] делать свое заключение. Но думаю, что у Вас не может быть данных к такому заключению.

Что окружающих Государь не любил, а главное никому не верил, это верно.

Но что Государь не любил Россию — это не верно. Трагизм был именно в том, что Россию он искренно любил и готов был ради ее блага принести какие угодно жертвы, но не знал, как это сделать, метался во все стороны и, повторяю, никому из окружающих не верил».

Деникин: «Я сказал «никого», а не «ничего», и поэтому решительно не понимаю, с кем Вы спорите, говоря: «но что государь не любил Россию — это не верно», — этого я и не говорил, и в любви государя к родине не сомневался и не сомневаюсь».

Лукомский: «Говоря о «полном безучастии Государя к вопросам высшей стратегии» и основываясь на прочитанной Вами записи суждений воен[ного] совета, собранного] в Ставке в конце 1916 г., Вы говорите, что эта запись создает впечатление… «о полном безучастии Верх[овного] Главнокомандующего]»{108}.

Как это не верно!

«Основываясь на записи», надлежит иметь в виду, что заседания в Ставке происходили по получении телеграммы об убийстве Распутина, и действительно, особенно на 2-м заседании, повидимому, все мысли Государя были в Цар[ском] Селе.

Если же Вам что-либо говорил о безразличном отношении Государя к вопр[осам] стратегии Алексеев, то он говорил неправду.

Конечно, Государь в вопросах стратегии ничего не понимал, но знал наизусть фронт так, как дай Бог, чтобы знали Алексеев, Вы и я — как нач[альни]ки штаба; Государь знал точно, где и какие корпуса занимают фронт, какие и где в резерве; знал по фамилиям почти всех старших нач[альни]ков; отлично помнил все детали боев и очень интересовался всеми предположениями, касающимися будущих операций.

Но, сознавая свою некомпетентность, предоставлял полную мощь своему нач[альни]ку штаба и на заседании мог «произвести впечатление безучастного Верх[овного] Глав[нокомандующего]» — вследствие своей чрезвычайной скромности, не рискуя давать какие-либо указания».

Деникин: ««Безучастие» и «интерес» — разные понятия. Государь мог интересоваться и даже отлично запомнить боевой состав и расположение фронта. Но как же мог принимать участие в разработке стратегического плана человек, который по Вашим же словам «в вопросах стратегии ничего не понимал»?»

Лукомский: «Оценка Алексеева! Образ для многих не ясный; для многих чуть не святой; для многих двуликий; для многих сложный — и честолюбивый до крайности, и в то-же время почти спартанец и крайне скромный; и умный — и узкий; громадной работоспособности, но не умеющий отличать главного от второстепенного…

Вряд ли можно давать такую оценку, как делаете Вы, по приводимому письму (Деникин, цитируя «растрогавшее» его письмо Алексеева, написанное, очевидно, в конце июля 1917 года, и в частности приводя такие слова: «Если бы Вам в чем-нибудь оказалась нужною моя помощь, мой труд, я готов приехать в Бердичев [Штаб Западного фронта], готов ехать в войска, к тому или другому командующему… Храни Вас Бог!» — делает вывод: «Вот уж подлинно человек, облик которого не изменяют ни высокое положение, ни превратности судьбы: весь — в скромной, бескорыстной работе для пользы родной земли»{109}. — А. К).

Я Вам напомню то, что я слышал после заседания в Ставке [Верховного] Главнокомандующего] 18 июля 1917 г. (очевидно, речь идет о «совещании министров и главнокомандующих», в действительности состоявшемся 16 июля. — А.К.); я Вам об этом, насколько помню, рассказывал.

Когда закончилось заседание, Терещенко (министр иностранных дел. — А.К.) попросил меня что-то ему показать на карте. Из залы большинство вышло.

Говоря с Терещенко, я услышал голос ген[ерала] Алексеева. Говорил он приблизительно следующее:

«Вот уже прошло три месяца, как я не у дел, а содержания мне никакого не назначили. Я человек семейный и неимущий; очень прошу ускорить назначение мне содержания. Кроме того, я хотел Вам сказать, что безделие в такое время меня мучит; я буду крайне благодарен, если мне дадут какое-нибудь назначение; я готов на все…»

Я выглянул из-за карты и увидел, что ген[ерал] Алексеев говорит с Керенским…

Лично на меня слова Алексеева, обращенные к Керенскому, произвели тяжелое впечатление…

Вы объясняете его скромную роль на заседании главнокомандующих] тем, что он был нездоров (Деникин пишет: «Генерал Алексеев был нездоров, говорил кратко, охарактеризовав положение тыла и состояние запасных войск и гарнизонов, и подтвердил ряд высказанных мною положений»{110}. — А.К.).

Думаю, что это не совсем так; перед заседанием он мне сказал:

«Ну, уж отведу же я душу и скажу этим мерзавцам, истинным виновникам развала армии, всю правду!»

И, конечно, хотел сказать. Но после того, когда Керенский обрушился на Рузского (в то же время Лукомский не оспаривает утверждения «Очерков Русской Смуты» о том, что выступление Алексеева предшествовало речи генерала Н. В. Рузского, вызвавшей бурную реакцию А. Ф. Керенского{111}. — А.К.)… не хватило гражданского мужества.

А роль его во время революции?

Если действительно у него в Севастополе были общественные] деятели, говорившие о предполагаемом перевороте, то начавшиеся в Петрограде события должны были его побудить определенно заставить Государя, с места, дать ответственное министерство и затем принять решительные меры для подавления «петроградского действа».

И он это сделать мог, но… что-то ему помешало.

Вообще, по-видимому, в исторической оценке личности М. В. Алексеева мы с Вами не сойдемся…»

Деникин: «Оценка Алексеева. В ней мы, очевидно, не сойдемся. Факт, сообщенный Вами (об нем Вы мне раньше не говорили), произвел на меня тяжкое впечатление. Но, зная многих первостепенных деятелей революции, знакомясь теперь еще ближе с письменными следами их деятельности, видишь ясно, как мало людей соблюли «чистоту риз» даже среди тех, кто казались непогрешимыми. Я знаю хорошо и слабые, и положительные стороны характера Алексеева и их не замалчиваю. Если, тем не менее, отношусь к памяти его тепло и сердечно, то это в силу искреннего убеждения. Ведь вот Вы, например, как защищаете память покойных государя и государыни даже от обвинений не предъявленных…

Вы говорите, что Алексеев 16 июля не сказал того, что следовало бы, потому что побоялся, услышав, как Керенский обрушился на Рузского… Это не верно. Кроме нездоровья, между прочим, была еще одна причина, о которой мне сказал Алексеев и о которой упоминаете и Вы (в «Воспоминаниях»): что я в своем подробном докладе исчерпал все его темы, и ему трудно было сказать что-нибудь новое. Но об этом я могу написать в частном письме, а никак не в своей книге (в этом — весь Деникин! — А.К.).

Вы упрекаете Алексеева за то, что он якобы мог сделать, но не сделал: заставить государя пойти на реформы и подавить «петроградское действо». Нет, не мог — по слабости своего характера и по неустойчивости государева характера. Наконец, Вы же сами пишете (стр[аницы] 22 и 23), что «подавить революцию силою оружия» нельзя было и… «это могло бы временно приостановить революцию, но она, конечно, вспыхнула бы с новой силой»{112} и т. д.

А кто мог, кто сделал? Кто даже из тех, которые, стоя на крайнем правом фланге русской общественности, и до революции, и теперь, на исходе ее, боготворят и идею, и династию?.. Кто ударил пальцем о палец, чтобы хоть выручить несчастных людей из застенка и спасти их жизни? А ведь это было возможно и не так уж трудно»…