Изменить стиль страницы

Замки от винного погреба были опечатаны. На корабле наступила трезвость.

Вечером ко мне постучали.

Вошел веснушчатый паренек лет девятнадцати, суровый и сосредоточенный.

– Матрос первого класса Тимофей Дорогин. Комсомолец…

– Проходи, Тимоша, садись!

– Слыхал разговор сегодня. Буфетчик со старшим коком беседовал.

– Ну, и что же?

– Кок говорит буфетчику: «Ты, Калугин, расторгуевские балыки да копчености убирай с камбузной кладовой. Мне, говорит, вовсе ни к чему с этой язвой объяснение в любви иметь…»

– С какой язвой?

– Про вас это он…

– Значит, кок тоже участвовал в деле Расторгуева?

– Нет, только на хранение принял. Я не хотел говорить – знаете, как у нас водится…

– Знаю: традиция… Комсомольская совесть заставила?

– Да.

– И много у них товару?

– Не менее двух тонн. Грузили под видом судовой провизии, а только никто эту провизию на столе не видал – ни пассажиры, ни команда… На Колыме-то всякую снедь за спиртное можно нипочем взять, а во Владивостоке – ого! Побегать надо…

Дорогин был прав: с продуктами во Владивостоке было туговато.

– Сколько вас, комсомольцев, на «Свердловске»?

– Десять человек. Своя организация имеется…

– Это ж сила, Дорогин!

– Какая там сила! Кто с нами считается?

– Огромная сила. Я ведь тоже бывший комсомолец. Двадцатого года комсомолец. Мы, брат, такие дела творили…

– Ну, в то время, конечно… Я читал. А теперь – другое. Только и подвига, что пассажирскую блевотину швабрить.

– Получается, что у нас было: «Погибаю, но не сдаюсь», а у вас: «Настроение бодрое, идем ко дну». Так, что ли?

Вошел Барабанов.

– Чего смеетесь, граждане?

– Да вот комсомолец Дорогин о подвигах тоскует.

– А что ж! Очень хорошо! – Голос чекиста стал строгим и серьезным. – Правильно, дорогой товарищ Дорогин! Человек всю жизнь должен думать, мечтать о подвиге. А когда придет время – свершить этот подвиг. Свершить скромно и так, чтобы сам не догадывался. Это и называется – большевик, коммунист… Вот что, следователь, мне бы нужно побеседовать с радистом, а там в каюте у него эта дама ревмя ревет. Ты ее довел до слез?

– Каюсь…

– Бессердечный мужчина! Такого штурмана наш капитан и дня бы не стал держать… Слушай, Дорогин: сходи-ка, дружок, за радистом. Сейчас у него, кажется, сеанса нет. Пригласи его сюда.

– Есть!

Радист пришел мрачный.

– Что у вас нового, Серафимов?

– Только что получил штормовое предупреждение. В проливе Лаперуза десять-одиннадцать баллов…

– Ого! Капитану доложил?

– Все сделано. Капитан на мостике. Боцман тянет на палубе штормовые леера. Товарищ следователь… Вы уж меня простите, я о своем: что будет Березницкой? Она ведь моя невеста…

– Зачем вы так торопитесь, Серафимов? Мало ли встреч бывает на море.

– Нет, тут другое… Она плачет, а я места себе не нахожу. Работа на ключе требует спокойствия.

– Сколько тебе лет, радист?

– Двадцать один.

– М-да… Серьезный возраст. Ну, можешь работать спокойно!..

В следственном процессе до сей поры существует одна довольно нелогичная, чтобы не сказать больше, мера пресечения. Это – подписка о невыезде. Если глубоко вникнуть в эту «меру», то невольно подумается: на кой черт этот нравственный замок, практически бесполезный и рассчитанный лишь на человеческую совесть?

Но, если уж рассчитывать на совесть, то незачем скреплять договор следователя и подследственного каким-то нелепым долговым обязательством. Прохвост все равно сбежит, хоть завязывай его десятком нравственных векселей, а честный человек… Что ж, честному человеку достаточно и слова.

Подписка о невыезде – излюбленная «мера пресечения» – существует очень давно и, может быть, когда-то, в малограмотной России имела значение. А теперь, когда неизмеримо выросло сознание масс, в обществе людей, строящих коммунизм, это – своеобразный процессуальный анахронизм, и давно следует от него отказаться, как сделал наш советский суд, исключивший из процесса всякие присяги и подписки…

Я достал из дела Расторгуева подписку о невыезде, отобранную у Березницкой.

– Отдай, пусть порвет…

Радист просиял.

Барабанов долго читал ему какие-то телеграммы, которые следовало отправить.

Пароход основательно покачивало, я задремал и не слышал, как оба ушли из каюты.

Проснулся, будто выкинула меня на пол рука великана. Каюта ходила ходуном. На полу валялись осколки графина, ползал мой чемодан, внезапно получивший свойства современной кибернетики. В щель плохо закрытого иллюминатора море поддавало снопы колючих брызг.

Довернув барашки иллюминатора, я бросился на палубу, но вместо открытого горизонта увидел справа и слева гороподобные волны, доходившие до клотиков.

Валы гуляли по палубе, и двух шлюпок уже как не бывало.

Еле прошел на мостик. Здесь, мрачно наблюдая за волнами, стоял Корганов.

– Скверно, Петр Степанович!.. Где мы?

Капитан пожал плечами.

– Да, штормяга… Кажется, в тайфун угодили. Баллов десять-одиннадцать. Мы в Лаперузе, а вы сами знаете, или слышали: пролив – сквозная дыра. Но это бы еще – ерунда. Однако не смею скрывать: сложность положения в том, что судно не слушается руля почему-то… Боюсь, волна повредила баллер: могло покривить, заклинить. Но, ничего, исправим… Ребята у меня – орлы! Вот немного стихнет, начнем…

Оптимизм Корганова мне не понравился…

В тот же день я встретился со стармехом Волковым.

– Как с машиной, Сергей Семенович?

– Молотит! Вот, палубные справятся с рулем, и пойдем нормально. Здешние тайфуны свирепы, но не долги: побушует дня три-четыре и – амба!

– Пароходу? – невесело пошутил я.

– Ну, ерунда какая!.. Бывает, что сорвет все шлюпки, смоет за борт какого-нибудь зеваку, только и всего. А потом – тишь да гладь…

Увы, и этот оказался оптимистом. Что ж, море оптимистов любит.

А пароход кидало словно щепку. Трещали переборки, кренометр выписывал чудовищные кривые. Мы лежали в дрейфе, и судно было без управления. Об этом никто не хотел говорить, но все хорошо знали, что если баллер руля свернут и заклинился, без докового ремонта ничего не сделаешь.

Жизнь на судне притихла, только изредка хлопали каютные двери…

К полудню следующего дня пришла новая весть: в машинном отделении забортная вода, На вопрос, где течь, Волков ответил спокойно и, как мне показалось, благодушно:

– Ну, нельзя же так сразу… Аллах ее ведает, наверно, где-нибудь в обшивке заклепки выскочили! Ищем повреждение, ищем, вся машинная команда на ногах. И я сейчас полезу в шахту, а палубные по трюмам шарят… На всякий случай я приказал погасить топки.

– Как! И в котельном вода?

– Немного, но есть. Под пайолами. Да вы не беспокойтесь, – откачаем. Вот поищем еще маленько, а потом сразу пустим вортингтона и все донки. Полчаса не пройдет, как станет сухо. Лишь бы палубные с рулем справились…

К пяти часам в каюту без стука вошел Сергеев. Заявил, держа руки по швам, сухо и официально:

– Как представителю прокуратуры обязан доложить: пробоину или щель найти не можем. В машинном и в котельной вода уже в человеческий рост. Ни одна донка не работает…

– А что же с рулем?

– Проверили проводку штуртроса: все в порядке.

– Значит, действительно, свернут баллер?

Старпом пожал плечами.

– Что же вы намерены делать?

– Капитан запросил помощи из Владивостока. Наша рация работает. Доложили наркому. Из Владивостока направлены три корабля – «Ола», «Уэллен» и «Красин».

– Где мы, скажите точно?

– Не могу: счисления не ведем. Определиться нельзя – небо заложено.

– Пойдемте наверх, старпом!

Корганов ходил по мостику, нервно зажигая и бросая в урну одну за другой недокуренные папиросы. Отсюда, сквозь стекла, были видны все те же зеленые водяные горы и облака белой пыли. Водяная пыль била в окна, стекла дребезжали и слезились.