Это Шатов и все современные Шатовы ничего не понимают в России. Они не видят, что Россия беременна революцией, они не чувствуют, что она приближается. Только она спасет распятую Россию. Взрыва не избежать[223].
Возможно, не одного Валентинова приводил в грот Андрей Белый. А если даже Муни не был с ним на месте революционной расправы, то разговоры о «Бесах», о революции, о будущем России они вели, что заставило Муни в письме воскликнуть:
С Белым, Мережковским, Достоевским порываю окончательно. Лично ни с тем, ни с другим, ни с третьим. Относительно третьего тоже лично. Поймешь? Что с Белым? Он мне все же дорог, хотя не нужен. В ненависти к ненависти клянусь на мече. Торжественность комическая только по форме. (июль 1909 года)
Валентинов помнил слова, Белым сказанные: «Кратер откроют люди кремневые, пахнущие огнем и серою!» Не из огненных ли речей Андрея Белого порхнуло в прозу Муни название «Кремневое. По крайней мере, на географической карте по берегам Волги и Шексны я такого села не отыскала.
Замысел Муни, как и повесть Андрея Белого должен был закончиться трагедией, и жертвой, скорее всего, стала бы Грэс. Смертью героини обрывалась пьеса «Жизни легкое бремя»; и в романе Грэс должны были уничтожить «люди кремневые». В представлении Муни любви нет места на земле: ее терзают, убивают, уничтожают. В нем жил даже не Шатов — «Шатушка», как называла его в «Бесах» хромоножка. С жалостью и нежностью вглядывался он в жалкие, лишенные любви существа.
Конечно, о «прозе Муни» можно говорить условно, конечно, незавершенность, фрагментарность ее толкает нас в область предположений. Но обращение к прозе было ему необходимо и целительно, как бутылка с бромом, которую Муни, по словам Ходасевича, временами таскал с собой. Это был способ оборвать бесконечный монолог, способ преодолеть одиночество, шагнув в иное, эпическое пространство. Он соединял повести и рассказы общими героями, местом действия: Межгород — тот самый город, что получил в наследство герой рассказа «Власть», и здесь разворачивается действие «На крепких местах». В прозе у Муни появлялось иное зрение, иной масштаб, открывалась историческая перспектива, выводившая автора «на крепкое место».
В стихах же, по мере того, как истаивали десятые годы и все сильнее пахло войной, усиливались тоска, отчаяние, ожидание конца. Сказав о Муни «симптом», Ходасевич имел в виду не только литературу (для него Муни — литературный герой символизма, в жизнь воплотивший теоретические постулаты). Муни был человеком «со стыдящимся взглядом», он остро чувствовал время, собственную вину за грех безверия, безлюбия, за нескладные судьбы близких, ослабление отношений и связей, и все, с ним происходящее, воспринимал как расплату.
«Рать полустеблей-полузмей», по определению поэта, живая:
Дракон Муни вовсе не сказочный, о нем в «Откровении Иоанна Богослова» сказано:
И низвержен был великий дракон, древний змий, называемый диаволом и сатаною, обольщающий всю вселенную, низвержен на землю (Откр., 12,9).
Поэт горевал о стране, которой предстоит собрать страшную жатву, горевал о человеке, себя потерявшем: «В твоих глазах зловещая гримаса, // В твоих глазах голодная тоска. // Так не минуешь ты положенного часа, // И гибель страшная близка».
Он, действительно, оказался свидетелем войны, смертей, видел, как люди смотрят на небо не в радостном ожидании Вифлеемской звезды, а в страхе перед аэропланом или цеппелином, несущим на землю свои смертоносные плоды:
Нет, никогда к звезде
Так не прикован был взор человека жадный
С боязнью…
Рядом с этим страхом и ожиданием расплаты смерть представляется почти освобождением, целительницей с неторопливыми легкими движениями:
И если есть на свете что-нибудь, что может уберечь, очистить Душу от пыльной старости и увядания, от греха, — это Любовь. Умением любить отмечен в романе Муни Кувшенко, и потому на него возлагает большие надежды его приятель: «Вы молодой, у Вас почва есть, Вы сами из них, у Вас любовь есть!».
VI.
Запертый сад — сестра моя, невеста,
заключенный колодезь, запечатанный источник…
……………………………………………………
ибо крепка, как смерть, любовь;
люта, как преисподняя, ревность;
стрелы ее — стрелы огненные;
она — пламень весьма сильный.
Песнь Песней Соломона
Любовь — главная героиня произведений Муни, центр его пьес и новелл. Стихи его — пьеса о любви, положенная на два голоса: он и она, один и одна, каждый из них тоскует в одиночестве, прислушивается и ждет.
Она: Я — царевна пленная.
Я одна, одна.
Он: Сердце стучит: все потеряно!
Стучит: ты один, ты один!
Она: Я жду: вот дрогнет дверь!
Вот постучишься ты!
Он: Я жду впотьмах, задумчивый и томный.
По композиции, ряду сюжетов, деталей это напоминает «Песнь Песней Соломона», где чередуются два голоса: Жениха и Невесты, томящихся в ожидании встречи, преодолевающих множество препятствий, испытаний ради «Взаимного обладания», как называется последняя глава Песни Песней.
Но как ни стремятся друг к другу герои Муни, они обречены на невстречу, монологу на два голоса не суждено превратится в диалог. Что они только ни делают, чтоб приманить, наворожить любовь: обращаются к могущественным тайным силам, к чародейству:
Он: Я жрец — творю ночной обряд…
Она: В огонек лесной бросаю
Горсть измятую стеблей.
Любовь невостребованная, неразделенная ожесточает, иссушает сердца, превращаясь в грозную, разрушительную силу, хватается за нож, яд.
Она: Нож и светел и остер!
Разведу я мой костер!
Он: О, страшный выбор мой. Иль сладкий яд,
Иль меч, сверкающий в нагих руках!
Жертвой разъяренной Любви-Женщины становится Он, не умеющий достичь желаемого, беспомощный, бессильный завоевать, победить, хотя он стремится навстречу избраннице, даже сознавая гибель:
Но сердцу мир — без боли, без огня
Не мучит и не радует меня.
Но все порывы его и томления оставляют «смертную жажду»: «И я испил, и изнемог. И вновь томлюсь от смертной жажды». И — что всего хуже — все чаще чаша оказывается сухой: «Ты мне сухое кажешь дно, // Еще запятнанное соком». Так же как губы избранницы едва испачканы вином — это все, что осталось от полнозвучной, ликующей Песни Песней.
223
Валентинов Н. Два года с символистами. Stanford, 1969. С. 176–177.