Изменить стиль страницы

«Они идут в одеждах пыльно-серых…»

Они идут в одеждах пыльно-серых,
В широких складках укрывая лица.
Кто раб из них? Кто пышная царица?
Ни пола нет, ни возраста в химерах:
Они родились в облачных пещерах,
Их зачала бесстыдная блудница…
О, будьте прокляты, о, нет, благословенны,
Недели кроткие без дум и без тревог.
Ваш бог, воистину, есть мира кроткий бог,
Бог светлой тишины, бог нищеты смиренной.
О, как покинуть вас и как забыть вас мог
И в шумный мир уйти, угрюмый и надменный.

«Мы — чада хаоса. Мы — маски карнавала…»

Мы — чада хаоса. Мы — маски карнавала,
Слепых безумий воплощенный бред.
О царство разума, ты марой жалкой стало,
И призрачен огонь твоих пустых побед.
Мы дети хаоса. И снова мы на воле.
Снуем, роясь в стихии нам родной.
О, древний пращур, мрак, ты снова на престоле,
Твой черный стяг взвивается волной.
Извечно дремлем мы во глубине сознанья.
Но вот мы вырвались, и нам преграды нет.
И мир дневной далек, как светлое преданье,
И явью стали мы, мы — воплощенный бред.
Мы кружимся во тьме, сплетаясь в хороводы,
Покорны хаосу, владыке своему.
Мы провозвестники грядущих дней свободы,
Мы отпеваем свет, пророча миру тьму.

«В моих полях пустынно-серых…»

В моих полях пустынно-серых,
Где ветер гонит дольний прах,
Нет недостатка лишь в химерах.
И с ними я в пустых полях.
Драконьи зубы я посеял,
Разжав жестокий, страшный зев.
И ветер по полю развеял
Мой приневоленный посев.
И странные взошли химеры:
Их стебель ломок, цепок хвост.
И я в отчаянье без меры
Гляжу на их проворный рост.
Вчера какой-то ком паучий,
Лишь пыльно-бархатный налет,
Сегодня тянет хвост колючий
И головы и лапы вьет.
Какие странные уродцы!
Осклаблена, зевая, пасть.
Я сам же выкопал колодцы,
Чтоб им от засухи не пасть.
И сладко ранит, сладко манит
Рать полустеблей, полузмей.
Мой взор уставший не устанет
Следить за нивою моей.
Колышется живая нива,
Шуршит и тянет языки.
По ветру стелется лениво,
Пищит и стонет от тоски.

«Дай-ка в косички заплету тебе я…»

Дай-ка в косички заплету тебе я
Пушистые волосики — золотистый лен.
Маленькая девочка — вся любовь моя,
Маленькая девочка — мой светлый сон.
Золотую лодочку мы с тобой возьмем.
Запряжем павлинов. Полетим по небесам.
Вместе упадем мы золотым дождем
В сад, где ходит милый мальчик Курриям.
Маленький Курриям ходит в желтом халате,
Маленький Курриям немножко китаец.
К нему прилетает канарейка на закате
И садится на тонкий протянутый палец.
У Куррияма есть большой ручной жук,
Он живет в собачьей конурке.
Они вместе ходят в лес и на луг
И с желтенькими птицами играют в жмурки.
Большой жук — красный носорог.
Он на носу носит корзинку.
Курриям набирает в нее много грибов
И прямо в рот кладет землянику.
«Ну, а дальше что будет, мама?»
Глазки закрываются, захотели спать.
Завтра будет новое про Куррияма,
Завтра буду рассказывать опять.
1913–1914

«Ряды тяжелых книг. Пергаментные свитки…»

Ряды тяжелых книг. Пергаментные свитки.
Над каждой строчкою взор не один потух.
Далеких мыслей золотые слитки,
Отжившего живой и вещий дух.
К словам тяжелым отзвучавшей речи
Я глух, о древние мои предтечи.
Лишь имена смогу я разбирать,
Тех, что и мыслили и умерли далече,
Чей был удел любить, страдать и ждать.

«Уж не Армидины ль сады…»[47]

Уж не Армидины ль сады
Перенеслись в именье Бера?
Иль это — сон, мечта, химера?
Рассеется — и где следы?
Там внемлешь сладостный глагол
Неумолкаемых фонтанов,
Там золотистый ореол
Взрастил на темени Иванов.
Веков и стран далеких весть,
Он пламенник в полдневном зное,
Сто лет живет, чтобы расцвесть,
Благоуханное алоэ.
Там Юргис, дик и одинок,
Безмолвно высит ствол тяжелый.
Блажен, кто раз услышать мог
Его суровые глаголы!
Блажен, кто зрел улыбку уст,
Что навсегда сурово сжаты.
О, Юргис, Юргис, дикий куст
Без шелеста и аромата.
1914

Лень моя («В моей крови усталость, темный яд…»)[48]

В моей крови усталость, темный яд,
Тяжелой жизни праотцев осадок.
Уж с детства был мне только отдых сладок,
И праздность жизни выше всех наград.
О лень моя! Ты — вожделенный сад,
Где ясен день, где небо без загадок,
Где искрится игрою праздных радуг
Мечтаний неустанный водопад.
О лень моя! Ты — дышащая мгла,
Ты хаос, где рождаются тела,
Ты мать бесплодная, ты сладострастья
Исполненная женщина, ты стон
Мучительного призрачного счастья.
Ты боль. Ты радость. Ты любовь. Ты сон.
1914
вернуться

47

«Уж не Армидины ль сады…» — De visu. 1993. № 2 (3). С. 40.

Именье Бера — имение в Калужской области, на крутом лесистом берегу Оки, летом 1914 г. сдавалось дачникам. Как вспоминала Лидия Иванова: «На лето 1914 года мы поехали в “Петровское на Оке” (Костромская губерния). Там, на крутом, лесистом берегу Оки находилась усадьба. В ней было четыре флигеля, которые сдавались на лето как дачи. Мы сняли один из них, Муратов другой, Балтрушайтисы третий».

Юргис Балтрушайтис и Вячеслав Иванов посвятили этому лету стихи. Стихотворение Вяч. Иванова так и называлось «Лето в Петровском» (1915).

Л. Иванова ошиблась в одном: семейство Муратовых к тому времени распалось, и в Петровском жили Евгения Владимировна Муратова с сыном Никитой.

Ее и запомнила мемуаристка: «Она была босоножка, проделывала в купальне свою эстетическую гимнастику и за компанию обучала нас с Верой своему искусству» (Иванова Л. Воспоминания: Книга об отце. М.: Культура. 1992. С. 56–57).

В своем стихотворении Муни обыграл стихотворение Балтрушайтиса «Мой сад» (1910), посвященное Валерию Брюсову:

Мой тайный сад, мой тихий сад
Обвеян бурей, помнит град…
В нем много-много пальм, агав,
Высоких лилий, малых трав, —
Что в вешний час в его тени,
Цветут-живут, как я, одни…
Все — шелест, рост в моем саду,
Где я тружусь и где я жду —
Прихода сна, прихода тьмы
В глухом безмолвии зимы.

Пламенник — слово из словаря символистов, в частности, Вяч. Иванова. «Пламенники» — назывался роман Л. Д. Зиновьевой-Аннибал, так ею и неоконченный, но в 1904 г. В. Иванов вел о нем переговоры с В. Я. Брюсовым, надеясь напечатать роман в «Весах». И в стихах Вяч. Иванова читаем:

Мне Смерть в ответ: «Гляди: мой свет — палит.
Я — пламенник любви. Твоя Психея
Вперед, святой купели вожделея,
Порхнула в мой огонь…»

(Спор. Поэма в сонетах. 1908)

вернуться

48

Лень моя. — ТБ. Понедельник. 1918. 3 июня (21 мая). Подпись: С. Киссин. Разночтения в 3-й строфе: «Ты хаос, где шевелятся тела, // Ты мать бесплодная, но сладострастья // Исполненная женщина…». См. также: De visu. 1993. № 2 (3). С. 40. Написано, очевидно, в декабре 1914 г.

В стихотворении можно расслышать отголосок стихотворения Ивана Коневского: «В крови моей — великое боренье…» (1899), которому предпослан эпиграф из Владимира Соловьева: «Genus — genius».* [* «Род — дух-хранитель» — лат.] Сравните: «В крови моей усталость, темный яд, // Тяжелой жизни праотцев осадок…»

Влияние Коневского заметно и в других стихах Муни, причем, как правило, ссылаясь на стихи Коневского, на его интонацию опираясь, по существу он с ним спорит. Сравните: «И не дамся я тихой истоме» (Коневской И. «С Коневца». 1898) — «Полонен я полдневной истомою» (Муни).

Е. И. Боричевский, которому Муни отправил стихотворение, откликнулся письмом 14 января 1915 г.

«Дорогой Муни!

Очень благодарен тебе за стихи и буду очень рад, если за ними последуют и другие. Они прекрасны и по замыслу и написаны с большим чувством. Не удовлетворила меня только 3-я строфа: образы ее кажутся мне или надуманными (видимое влияние комментария) или слишком индивидуальными; я их не понимаю.

Ты спрашиваешь меня, каково мое философское суждение. Собственно говоря, с точки зрения философии лень не имеет права на свою философию: создавая свою метафизику и эстетику, она перестает быть собой. Но лично я не сочувствую обыкновению философии замыкать рот лени, сомнению и греху указанием на внутреннее противоречие.

Твои стихи выразили некоторые истины о лени, но твой комментарий совершенно ложен. Лень в седьмой день не есть лень, а заслуженный отдых. Лень долчефарниентовая** [** От dolce far niente (итал.) — сладостное ничегонеделание] не есть лень, а душевное сосредоточение и собирание сил перед творчеством. Истинная же лень это та, которая извечно была и останется собой до бесконечности времен. Может ли такая лень иметь свое метафизическое и эстетическое оправдание? Думаю, что перед людьми и вслух ей лучше не оправдываться и согласиться: Да, я — мать всех пороков. Но шепотом произнесенное, оправдание про себя, она может иметь.

Творчество есть торжество реализма: переход от потенциального бытия, т. е. свободного, к бытию актуальному, т. е. связанному, ограниченному и, что хуже всего, окончательно определившемуся. Но и для жизни, и для самого творчества нужно, чтобы потенциальное бытие никогда целиком не перешло в реальное, чтобы всегда сохранялся тот призрачный мир,

“где искрится игрою праздных радуг

мечтаний неустанный водопад”.

Очевидно, этот мир должны охранять призванные бездельники, и в этом их оправдание. Подозреваю, что к их числу принадлежим и мы с тобой».