Изменить стиль страницы

— Задремал, сирота? — спросил вдруг мужик.

— Bitte, veratehe nicht, — отозвался Подберезкин, весь сразу напрягаясь.

— А ты не маши головой. Это я промеж себя говорю, у нас только с собой и поговорить можно, с чужими упаси Бог. Да вот разве что с тобой — немым.

— Bitte? — повторил Подберезкин.

— Ляжи, ляжи, знай! — проговорил мужик. — Смотрю я на тебя — и всё мне старина вспоминается. Ну точь-точь ты барин старый, Подберезкин, царствие ему небесное, как старики говорили, только что помоложе да без бороды. А то совсем одна обличья.

Подберезкин едва не прянул с криком — до того неожиданны были эти слова, но мужик смотрел уже на сторону, говорил задумчиво, точно сам для себя:

— Хороший был хозяин, племенных жеребчиков разводил, после перебили всех товарищи. Человек был степенный. Помню, к отцу в избу заходил, не гордился, руку подаст: как живешь, Миколай Ефремович? Это мой отец так звался. Квасу выпьет, «хороший, скажет, у тебя квас». Никого не облаял на своем веку, не то, что теперь начальство с совхозу: что ни слово, то лай да матюк.

Он опять посмотрел на Подберезкина, как бы ожидая ответа. И корнету мучительно хотелось отозваться, поговорить с этим человеком, знавшим его отца, по-настоящему поговорить о России, о своих местах — за двадцать лет представлялся первый раз такой случай. Невыносимо было притворяться чужим, не сметь понимать родного языка. Но кто был этот мужик?.. Он напрягал память.

— Русской речи не понимаешь, — продолжал мужик, — а говорю: жизнь была хорошая, не верю, что и была. Тугие пошли теперь времена. Разорили Россию, как раз дунули, дивлюсь я, как могло такое быть. Вы вот, немцы, пришли, народ надеялся — может теперь мужикам землю воротят. Не могу я без своей земли, живу, что в чужом краю потерянный. Я ее, землю-то, больше бабы миловал, холил, гладил. Бабу-то свою и бивал, один раз по спине кнутовищем вытянул, а на землю руки не подымал. Дурного слова земле не сказал. А вы, немцы, вышло, совсем глупый народ. Россию под себя поставить хотели — слыханное ли дело! Всё пожгли, пограбили, народ угнали — что татары. Вон у меня и избы не осталось. Ночевать негде. Я на тебя не злоблюсь. Никc гут война, — продолжал он, обращаясь к Подберезкину. — Твоя дела тоже подневольная. А теперь вот Семухину достался. Мать сердцем о молитве проси. Нет сильней материной молитвы. Со дна моря вызволит.

Этот мужик принадлежал той России, что знал и любил корнет, и он чувствовал себя здесь тоже как в чужом краю. Откуда, кто он был, как его звали? Подберезкин вглядывался в лицо мужика, стараясь сообразить, кем он мог быть? Кто из ребят, что помнил он из тех времен, мог обратиться в этого мужика? Никто подходящий, однако, не отыскивался; очевидно происходил он из одной из соседних деревень. Так и тянуло спросить: жив ли тот или этот; с трудом корнет хранил молчание.

Над озером широким косяком потянули гуси, покружившись над водой, стали снижаться.

— Ах, добыча хороша была бы, — сказал мужик.

И не успел он кончить, как рядом звучно хлопнули два выстрела и одна птица тяжело упала в воду. И сразу же из барака выскочил командир и закричал:

— В чем дело? Кто стрелял?

— А гуся добыл, товарищ командир, на ужин, — отвечал молодой партизан от другого костра, снявший рубаху и стаскивающий сапоги. — Теперь плыть надо, такая мать, бр…. студено.

— А я тебя за такую забаву посажу под арест. Как смел стрелять в лагере — устава не знаешь?

— Да что, товарищ полковник, жалко добро отпутать. Птицу как рукой снял. Прикажете сплавать, аль пускай пропадает.

Командир ничего не ответил; взгляд его упал на Подберезкина.

— Это что? Под стражу! Стуков! — закричал он. Поднялся молодой партизан, — Отведешь в землянку и встанешь на посту. Уйдет — голову сниму.

В землянке были устроены нары, на них лежала солома, еще недавно здесь, видно, спали. В полуоткрытую дверь Подберезкин видел ветви ольшанника, чуть качавшиеся на ветру, и сквозь них дальше озеро, как кипящее золото. Он привалился и услышал, что кто-то шлепнулся в воду под гогот партизан и поплыл, сильно ударяя ногами.

— Васька, — кричал чей-то голос, — оборвут раки гузно, что девки скажут!

И невольно вспомнились подобные сцены из гражданской войны. Скоро всё стихло, и он заснул.

XIV

После пленения прошло три дня, а Подберезкина по-прежнему не опрашивали, никуда не вызывали, совсем не тревожили. Для видимости его держали под стражей, да и то только ночью: днем же выпускали, он почти беспрепятственно ходил по лагерю. Все дни он проводил, сидя под солнцем на берегу, наблюдая, как партизаны ловили неводами рыбу, по горло заходя в воду, переругиваясь для смеха; ловилось много окуней, подъязков, мелкой щуки; каждый день к обеду и к ужину варили в котлах уху и, как и в первый вечер, наливали котелок Подберезкину; давали и хлеба. На берегу оставался он часами, наслаждаясь светом, теплом, покоем, совсем забывая про войну, про свое положение, думая о родных местах, о знакомых, оставшихся здесь, о Леше, иногда о Наташе. Лишь изредка, как стрела, пронзала мысль о плене, о необходимости бежать, но пока апатии преодолеть он не мог.

На пятый день с раннего утра в лагере началось какое-то оживление. Выйдя из землянки, Подберезкин увидел несколько крестьянских телег, нагруженных всяким барахлом; на двух передних лежали раненые. Стараясь быть незамеченным, он стал пробираться к озеру и вдруг лицом к лицу столкнулся с Наташей. Она направлялась, по-видимому, к раненым в сопровождении начальника лагеря и молодого нового офицера. Корнет остолбенел и остановился. Позднее он сообразил, что растеряйся Наташа, как и он, дело его было бы конченное. Но Наташа прошла мимо, едва задержавшись на нем взглядом, и лишь по тени пролетевшей по ее лицу, он понял, что она заметила и узнала его.

— Это что за безобразие! Кто пленного выпустил? Назад! — закричал начальник лагеря.

Только очутившись снова в землянке, Подберезкин вышел из остолбенения. Наташа была здесь! И как переменились их роли: теперь она была на свободе, а он сидел в плену у них. Но как она освободилась, бежала ли, или же немцы сами ушли из села? Почему только они оставили пленных?.. Он был рад и не рад, что встретился с Наташей: рад, что вновь, еще раз, видел ее, узнал, что с нею ничего не случилось, и в то же время было неприятно, что она увидела его в этом состоянии — без ремня, небритым, грязным, в том ужасном виде, какой приобретают скоро пленные, несмотря на все старания не опуститься. Он уже самому себе стал противен. Глупее всего было именно теперь сидеть взаперти в землянке. Начальник отряда встречал его и раньше свободно гуляющим по лагерю: с чего он сегодня так взбесился? И что предпримут они теперь с ним? Неужели Наташа отречется от него, может быть, даже выдаст? — И тут же он устыдился своей мысли.

А снаружи в лагере движение не прекращалось. Слышно было, как подходили новые подводы. Вдали глухо рокотала канонада, где-то явно происходило сражение, оттуда, вероятно, и подвозили раненых. Начиналось на фронте что-нибудь: долгожданное немецкое весеннее наступление?.. Лежа и раздумывая так, Подберезкин ясно различил вдруг тонкое заунывное пение моторов, разраставшееся и опять смолкавшее. Где-то вблизи кружились самолеты, по звуку — немецкие. Уж не заметили ли они лагерь? — пришло ему в голову. И тут же, как порыв ветра в бурю, налетел оглушающий шум, будто рушился весь мир, и над самой головой затакали пулеметы Лагерь обстреливали с воздуха! Он приподнялся на нарах — если это были только истребители, то лучше было оставаться в землянке, если же бомбовозы… Вероятность, что бомба попадет именно в землянку, была в сущности ничтожна. Шум кончился столь же молниеносно, как и возник. По лагерю бегали, громко кричали, ругались. Если немцы открыли партизан, надо было ждать карательного отряда, стало быть, возможно, и освобождения. Но Подберезкин не знал — хотел ли он этого теперь или нет?

А к полудню гул сражения приблизился: били явственно танковые орудия: реже издалека прорывались, буравя воздух, бризантные снаряды крупного калибра и разрывались где-то сравнительно близко. Из землянки трудно было решить, кто бил — русские, немцы ли и по чему били? Чутьем он определял, что артиллерия была русская, а танки били немецкие, и, возможно, по направлению лагеря, ибо гранаты стали ложиться ближе и кучнее.