К концу рабочего дня фельдъегерь привез пакет из Бутырки. Таня расписалась в получении и вскрыла. Это было очередное сообщение о приведении приговора в исполнение. Член трибунала Жуков и начальник команды Дорофеев, чья подпись как всегда была неразборчива, сообщали, что «…сего числа в три часа пополуночи трое вышеозначенных осужденных к высшей мере социальной защиты расстреляны и тела их переданы для секретного погребения согласно поступившим распоряжениям. Никаких заявлений перед исполнением приговора не последовало. Смерть удостоверена врачом…». Далее следовала фамилия этого врача, Таня видела его несколько раз в трибунале, он приходил за какими-то справками. Это был пухленький мужчина лет пятидесяти, типично земского обличья, эдакий чеховский доктор, и Таня каждый раз удивлялась — как такой человек, наверное, сентиментальный и обремененный многочисленным семейством с тетями и дядями, золотушными детьми, крикливо-скандальной женой и тайной любовницей, как же он может, позевывая, прикладывать стетоскоп к груди покойника, который только мгновение назад говорил, дышал. Однажды Таня спросила об этом председателя трибунала Климова, и тот, усмехнувшись, сказал:
— Мучаетесь? Это хорошо… Тот, кто общается со смертью так близко и на «ты», как мы с вами, — тот обязан мучиться…
— Почему? — удивилась Таня.
— Солдаты в окопе тоже с ней на «ты», — объяснил Климов. — Но у солдат она хозяйка, а у нас — прислуга, поняла разницу? Мы решаем — быть или не быть, команда с революционной убежденностью исполняет наше решение, а доктор… Он, Таня, не социальное явление, а механизм, не более… Так можем ли мы требовать от него понимания и сочувствия?
Таня подшила сообщение в дело. До конца присутствия оставалось меньше пяти минут, и она начала собираться домой. Стол был завален бумагами и папками с делами. По-хорошему следовало их разобрать и спрятать в сейф, но Таня представила себе, как завтра утром весь этот ворох снова придется выгребать и рассортировывать, и махнула рукой. И сразу же вспомнила отца. «Есть профессии, — любил повторять он, — в которых все построено на аккуратности и трудолюбии. Скажем, машинист. Или шофер. Токарь, опять же… Или секретарь. Вот ты у нас в организации — секретарь. Вроде бы — технический работник. А от тебя, по сути дела, зависит все!» Таня прятала пропагандистскую литературу и листовки, протоколы, списки, а главное — она была казначеем организации большевиков, хранила партийные деньги. По сумме взносов их было не так уж много, но поступали добровольные пожертвования от отдельных представителей имущего класса, и эти, пожертвования подчас составляли десятки тысяч золотых рублей… Вспомнила: за год до революции приехала в Москву, чтобы встретиться с купцом первой гильдии Макеевым. Фабрика его находилась в ее родном городе, магазины — по всей России, а сам купец жил в особняке на Садовой, жил богато, с многочисленной прислугой, в окружении коллекций предметов искусства и старины. Принял в кабинете, подчеркнуто уважительно, велел подать чаю с вишневым пирогом и ликеру, долго расспрашивал, что говорят о нем рабочие фабрики и горожане. Потом передал чек на пятьдесят тысяч, на Лионский банк. Объяснил: деньги переведут в Москву, на подставное лицо, и их след затеряется для Охранного отделения навсегда.
— Почему вы помогаете революции? — спросила Таня. — Приближаете день, когда станете нищим?
— Значит, вы делаете революцию, чтобы обрести богатство? — непримиримо сверкнул глазами Макеев. — Нет, девушка, все значительно сложнее… Изверился я. От Рождества Христова — почти две тысячи лет, а дальше красивых разговоров дело не пошло. России нашей тысячелетие справили — под царской властью, и тоже — тюрьма, порка, нищета. Теперь вот вы, большевики… Я со многими вашими разговаривал, вот только с Ульяновым не пришлось… Говорят, до сего дня всегда было так: в обществе возникала революционная группа. Она завоевывала сторонников и совершала переворот. И тогда вместо ста человек, которые до сих пор жили хорошо, начинали блаженствовать пять тысяч. А остальные? А как гнили — так и продолжали гнить. В чем причина? Группа эта отражала интересы либо феодалов, либо буржуазии. Я читал, знаю… Расширялась социальная база хорошей жизни, но еще больше увеличивалась та же самая база жизни плохой. А вот вы, большевики, представляете самую страждущую в России группу — рабочих. И я поверил, что, взяв власть, рабочим вы дадите все. Недаром называется «диктатура пролетариата». Моя же «корысть» проста: я понял, что шаг истории неодолим. Я понял, что мой класс будет стерт с лица земли — и поделом, поделом, не подумайте, что скорблю! Я подумал — что же лучше? Уважение, признание и нищета или позорная смерть? Так-то вот, девушка… Берите чек, и Бог вам в помощь.
…Скрипнула дверь, вошел Климов. На нем было кожаное пальто и большая шоферская кепка с ушами.
— Ай-яй, — кивнул он на заваленный стол. — Авто внизу, могу подвезти.
— Сотрудники увидят, неудобно, — возразила Таня.
— Что «неудобно»? — жестко спросил Климов. — Я что, дешевые амуры развожу? С тайной стыдностью решаю половой вопрос? Вы — мой товарищ по партии и работе, я бесконечно уважаю вас и готов оказать вам любую помощь — по службе, в быту, раз уж у нас у всех он пока есть и подчас заедает… Не глупите, пошли.
Таня показала сообщение из тюрьмы. Климов прочитал и пожал плечами:
— Ну и что? Из-за чего на лице вашем мировая скорбь? — Он тщательно подколол сообщение в папку с делом и сел за стол. — Расстреляны три мерзавца. Я горжусь, что моя воля была в этом деле решающей.
— Какое-то время назад эти три, как вы изволили их назвать, «мерзавца» были нашими соратниками, — подавляя волнение, сказала Таня.
— Ах, вот откуда ветер… — с облегчением вздохнул Климов. — Ладно. Поговорим. Первое. Да, их расстреляли. За что? А за то, что эти люди, занимая в нашем хозяйственном механизме наиответственнейшие должности, с косвенным умыслом, своей безмозглостью и расхлябанностью вредили нашему делу, мешали нам. До чего дошло? Крестьяне из Калуги собрали хлеб — заметьте, сами не сытые, мягко говоря, а у них этот хлеб не только не приняли, но и сгноили! И тем обрекли на смерть еще тысячу человек! Нет уж: которые надругаются над крестьянством — им суд на месте и расстрел безоговорочно! Потому что пособник — страшнее врага!
— Значит, террор?
— Значит, так. Вопреки лицемерам и фразерам. Идет неслыханный кризис, обостряется классовая борьба, распадаются старые связи, и в этих условиях выбора у нас нет: либо мы терроризируем свергнутый класс, либо он нас. А по поводу того, что эти трое формально состояли в РКП(б), — слез не проливайте. Они как раз и есть та коммунистическая и профсоюзовская сволочь, о которой Ленин сказал, что ее нужно вешать на вонючих веревках беспощадно! Предварительно вычистив из партии — тысяч сто или двести, а еще лучше — триста?
— Не слишком ли?
— Нет. Не слишком. Я вам товарища Ленина цитирую. Разумеется, полностью эти его мысли разделяя. Хотите еще одну цитату? Точную, до запятой? «…к правительственной партии неминуемо стремятся примазаться карьеристы и проходимцы, которые заслуживают только того, чтобы их расстреливать». Это «Детская болезнь „левизны“ в коммунизме», Танечка… А глава называется «Следует ли революционерам работать в реакционных профсоюзах?». Поехали, а то бензин нынче в остром дефиците, и мотор у нас работает зазря.
— По-вашему — Ленин за расстрелы?
— В нормальной человеческой жизни расстрелов не будет. А сейчас… Задумайся мы хоть на мгновение — они зальют Россию кровью. Эх, Танечка… В белых перчатках светлое будущее не выстроишь. Тут не слезой ребенка пахнет — морем слез. Да разве есть другой путь? Скажите, если знаете…
Спустились к машине, сели, Климов долго молчал, вглядываясь во что-то неведомое за стеклом, потом произнес охрипшим голосом:
— Вы не замужем. И не были. Почему?
— Считаете, что возраст у меня уже критический? — улыбнулась Таня.