Изменить стиль страницы

— Валя упрощает. Кафедра — ерунда. Я разочаровался в учениках. А это тяжело. Все равно что разочароваться в собственных детях. Представь, что ты разочаровалась в Викторе-младшем…

— Ох, неужели так больно за учеников?

Нет, не было у меня мук. Моя послевоенная жизнь катилась точно хорошо отлаженная машина. Сталинский стипендиат в университете. Сразу после окончания его — аспирантура. Блистательная защита кандидатской диссертации на тему для 50-х годов новую, актуальную и мало еще исследованную — о деятельности партии по организации всенародной партизанской борьбы. Писал я, фронтовик, научную работу о партизанах как роман, как песню. Книга была оценена очень высоко для того времени. И с докторской, хотя, писалась она не так легко — трое детей, не затянул. Углубился в историю — рождение Республики, тема не новая, брались за нее и до меня, но в «культовские времена» больше затемнили, чем осветили. Я вытянул из архивов много малоизвестных фактов и объяснил их по-новому, с той объективностью, какой все больше требовала историческая наука.

Против монографии не выступили даже те, с кем полемизировал в оценке фактов, событий. Известный историк, мой учитель, издавший несколько работ на ту же тему, сам напросился в оппоненты. Признаюсь, немного встревожился, тем более что друг мой Михаил Петровский предсказывал: «Разнесет дед твою диссертацию. Он еще никому не позволил не согласиться с ним».

Дед при защите дал наивысшую оценку.

Петровский сказал на банкете:

«Ты в сорочке родился».

Тогда я и вспомнил тот день, когда за нами гонялся «мессершмитт», свое размышление над словами Старовойтова. После госпиталя Старовойтов пошел командиром МЗА во фронтовой полк противоздушной обороны и погиб при штурме Кенигсберга. О смерти его сообщили Глаше — видимо, только ее адрес нашли в кармане лейтенанта. У Глаши болел двухмесячный Витька, и мать ее, боясь, что похоронка на Виктора, прятала и не вскрывала конверт с полковым штемпелем до письма от Виктора — из госпиталя. Было это уже после Победы.

«В один день и радость, и горе, — рассказывала Глаша. — Мальчик мой слабенький после болезни, у меня пропало молоко. Плакала я как по брату. А много ли видела бедолагу? Раза три сестры свозили меня на каталке к нему в палату, в соседний барак, он сам попросил, сначала был в тяжелом состоянии. Потом повезли нас в разные тыловые госпитали, и я забыла о нем, лицо хорошо не помнила. Пока не прочитала похоронку. Тогда вспомнила. Каким он был после ранения. И в госпитале. Беспомощный, как ребенок. Ему хотелось ласки. По-моему, он был сирота».

Мне, комсоргу, стоило бы знать биографию молодого офицера, комсомольца. Я не помнил. И через много лет казнил себя за это. Долго искал Качеряна, командира батареи. Нашел. Нет, Старовойтов не сирота, наоборот, из многодетной семьи, городской, Качерян хорошо помнил.

…Подвыпив на банкете, добавив у меня дома Валиных настоек на травах, которыми она натирала детей, Миша Петровский развивал тезис о моем дьявольском везении:

«Ты всегда попадаешь в свежую струю».

Умная Валя деликатно заметила:

«Свежее нужно уметь почувствовать. Предугадать. Как погоду».

«Вот! — словно обрадовался лучший друг мой. — О том же я и говорю. У тебя — нюх. У тебя, Павел, нюх, прости, как у охотничьей собаки».

Валя смолчала, но я заметил, не понравилась ей «пьяная философия» человека, к которому она, между прочим, хорошо относилась до того.

В тот вечер, после ухода Петровского, Валя сказала:

«Он завидует тебе».

Сказала с разочарованием, с горечью. Я заспорил:

«Чему завидовать? Он на два года раньше защитился»

«Все равно завидует».

И с того дня относилась к Петровским, к нему, к ней, даже к детям, с критическим скепсисом. Меня это задевало, возможно, даже обижало, — если дружить, то должна быть полная искренность, — и я корил жену. Она принимала мои упреки, была подчеркнуто внимательной к Михаилу, гостеприимной, но я чувствовал: нет, не то, что было раньше.

У меня достаточно еще трезвости, чтобы понимать, что не могу я до глубокой старости или до последнего вздоха возглавлять кафедру. Я знаю положения и практику. Да и вся моя тридцатилетняя научная деятельность была направлена на то, чтобы подготовить смену. Себе. Своим коллегам. Я радовался открытию каждого талантливого человека. С горением руководил кандидатской, консультировал докторскую той же Марии Романовны Титовец. Не принял ее племянника Геннадия Барашку? Но таких, бесталанных, но нагло лезущих в науку с помощью отцов, теток, дядей, всегда не принимал.

Кафедра — ерунда… Нет, сказал я Глаше неправду.

Глупость сказал. Не мыслю существования без работы и не представляю жизнь свою без ежедневных встреч с коллегами, без студенческой аудитории, без того особого волнения, с каким каждый раз появляюсь перед ними, разными — любознательными, старательными и ленивыми, но одинаково дорогими — за их молодость, за их будущее, за то, что они продолжат начатое нами, совершат то, что мы не успели совершить — не смогли или не хватило времени. Я люблю их, молодых, разных — лохматых, постриженных, в мини-, макси-юбках, в джинсах, с историей в голове и без истории, «с царем» и «без царя». Кому сколько дано природой, родителями. Я верю в их будущее. Я — оптимист. Хотя происходящее в мире и пугает меня. Услышав дурацкую шутку президента: «Бомбардировка начинается через пять минут», я долго жил со страхом — за Вику и Мику, за детей моих, за студентов, да и за весь род человеческий.

На кафедре царило спокойствие, мир и лад, хорошие, дружеские отношения. Или, может, мне только казалось, ибо я хотел и добивался этого? Я не видел подводного течения?

Страсти разгорелись, когда кто-то выше — кто? ректор? партком? — решил, что я больше не перевыбираюсь. Постарел? Износился? В былые времена редко так решали судьбу человека, имевшего признание в своей области. Профессора умирали на кафедре.

Все началось так, как предсказала в день смерти Индиры Ганди проницательная и безжалостная — к себе, коллегам и даже ко мне — Софья Петровна.

Молодой жеребчик Барашка, проявив невиданную до того расторопность и прыть, с помощью старого политикана Петровского втянул в «игру» Марью. И тихая книжница, никогда, казалось, не интересовавшаяся организационными делами, вдруг взбрыкнула. Выходит, и в ней жила жажда власти? Но большинство членов кафедры понимали, что заведующая из нее выйдет никудышная, что фактическим руководителем станет Барашка. Были у него приверженцы из молодых, но вообще над возможностью такой ситуации иронизировали, называли «вариантом «Тетка». Не только Софья Петровна, но и другие подбивали меня сходить к ректору, в партком и рассказать о «варианте». Я не мог пойти. Что я мог сказать против Марии Романовны? Доказывать, что вместо нее будет руководить племянник? А мы где, члены кафедры, коммунисты? — имеет право спросить любой умный руководитель. И вообще — профессор жалуется на ученика.

Пошла Софья Петровна. Мне не сказала — Вале проговорилась. И тогда в списке претендентов на замещение должности появилась кандидатура со стороны — молодой доктор наук Выхода Семен Герасимович, из «чужого» института. Семен — мой ученик, я руководил его кандидатской диссертацией. Барашка сразу скумекал, что «вариант «Тетка» горит, и сделал вывод, что это мой ход конем: притянул своего человека. И снова-таки, разве я мог объяснить, что даже не встречался с Семеном. Вышло бы, оправдываюсь: не я, мол.

Столбик кипения поднялся до критической черты. Даже я начал ощущать бурление страстей. Кафедра раскололась не на две — на три части. Большинство — за Выходу. Кандидатура верная! Но мотивы поддержки «чужака» были разные: искренние сторонники мои считали, что этим поддержат меня. Та же Раиса Сергеевна, жена высокого руководителя, сказала мне комплимент:

«Вы мудрый человек, Павел Иванович».

Простая логика: коль ты уж не можешь выдвинуть себя, то выдвини ученика своего или «тетку». Но я не выдвигал ни того, ни другого.