Изменить стиль страницы

Повернулась к аудитории Софья Петровна, сказала:

— Убили Индиру Ганди.

Короткое «Ах!» — и глубокое траурное молчание.

В грудь хлынула теплая волна доброго чувства к молодым, которых нередко я критиковал за их… аполитичность. И мне стало легко. Кивнув студентам, чтобы садились, начал лекцию. Лекцию про Индию, про великий народ…

У Зои сначала вытянулось лицо. Но, заметив, что я обратил внимание на ее удивление, она одобрительно кивнула головой: «Продолжай. Я понимаю тебя».

Однако больше, чем ее одобрение, вдохновляло внимание студентов, их глаза, полные искреннего интереса.

Потом я сам удивился, что, не занимаясь специально освободительным движением, я таки много знаю про Индию. Помогла, наверное, поездка туда, хотя и давняя уже — лет восемь назад. Я прочитал курс лекций в Мадрасском университете. На английском языке. Полгода перед тем углублял свои знания английского.

Я рассказал о Ганди, которого народ называл Махат Май — Великая Душа.

Я рассказал, как, запертый англичанами в тюрьме, Джавахарлал Неру чуть ли не ежедневно посылал дочери Индире письма, в которых излагал свой взгляд на всемирную историю. Его письма стали фундаментальным трудом не только по истории, но и программой борьбы индийского народа.

Потом дома проверил и удивился, что так помнил Неру: отдельные места цитировал чуть ли не дословно — не только объяснение истории, но и отцовское обращение к дочери. Например, такое (конечно, делая запись, я заглянул в русское издание Неру):

«Итак, ты была больна, дорогая, и, насколько я знаю, возможно, еще не встаешь. Проходит много времени, прежде чем новости проникают в тюрьму. Я почти ничем не могу помочь тебе, и ты должна будешь сама поухаживать за собой. Но я буду много думать о тебе. Удивительно, как всех нас разбросала судьба — ты далеко в Пуне, мама, больная, в Аллахабаде, остальные по разным тюрьмам».

Но еще лучше я помнил, тут действительно уж почти дословно, что писал Hepy Индире об Октябрьской революции, о Ленине:

«Ленину были нехарактерны колебания или неопределенность. Он обладал проницательным умом, зорко следившим за настроением масс, ясной головой, способной применять хорошо продуманные принципы к меняющейся ситуации, несгибаемой волей, благодаря которой твердо придерживался намеченного курса, невзирая на непосредственно достигнутые результаты»… «С приходом Ленина все изменилось. Он сразу оценил положение и с гениальностью настоящего вождя выработал марксистскую программу».

Такими вот рассказами о Ленине, о русской революции учил Отец народа и свою пятнадцатилетнюю дочь, и свою великую нацию борьбе, мужеству и умению побеждать. А потом я рассказал о драматичной судьбе самой Индиры Ганди. Сколько реакция плела заговоров против нее, против партии, которую возглавляла она после смерти отца! Врагам не удалось победить ее в политической борьбе, ведь за ней шел многомиллионный народ, — они подослали продажных убийц, посмевших стрелять в женщину, в мать.

Говорил я взволнованно, не по-профессорски, в какие-то моменты меня почти лихорадило, и я то холодел, то обливался потом.

Мое волнение не могло не передаться студентам — видел по их лицам, глазам. Да и Зося… Она смотрела на меня… То — с восторгом, то — со страхом. Что ее пугало? Мое сердце. Наверное, именно из-за ее глаз я окончил неожиданно, без громких слов. Утомленно сел к столу — как бы опомнившись, что прочитал не то, что надлежало. Но вдруг оттуда, сверху, с высоких скамеек, скатились аплодисменты и, приближаясь, нарастали снежным валом. Они почти испугали. Случалось, мне аплодировали на лекциях, но вот так — никогда.

Я поднялся, с благодарностью поклонился и пошел к двери под аплодисменты, ставшие ритмичными. Зося догнала меня в коридоре. Пошла рядом молча.

— Я поздравляю тебя. Меня всегда поражали твои знания… Но чтобы так… с ходу…

— Пожалуйста, Зося. Она помолчала.

— Но не кивнут ли нам за такой экспромт?

— Чего ты боишься?

— Я ничего не боюсь, Павел. Я устала. И готова хоть завтра на пенсию. Я за тебя боюсь.

— А что мне угрожает? За рассказ про Индиру Ганди.

— Ты идеалист, Павел. Ты слишком веришь людям. И не знаешь, что твой друг Петровский ведет активную работу по срыву твоего переизбрания…

Я остановился.

— Петровский? Зося! Смешно.

— Тебе смешно, а мне горько, что ты все еще так веришь ему.

— Зося! Ты не в своем амплуа, ведь никогда не сталкивала людей лбами. Что же, он сам хочет в это низенькое и шаткое креслице?

— Нет. Они хотят выставить на конкурс Титовец.

— Марию Романовну? Насмешила. Она неплохой профессор. Но организатор… какой из нее организатор? Ты же знаешь… Типичная книжная дама.

— Организатор из нее никакой. Но есть очень активный организатор — ее племянник. Великий комбинатор. Руководить будет Барашка.

— Не знал, что ты такой мастер сюжетов. Лучший наш романист не придумал бы.

— Придумать это невозможно. Нужно видеть. А я умею видеть.

— Но зачем Петровскому?

— Неужели ты не раскусил, что он — из игроков, умеющих выбрать коня, на какого ставить. Переориентировка на молодежь. На Марью среднего возраста. И на совсем молодого Барашку, который так шагает в науку, что аж штаны трещат.

— А что от этого будет иметь Михаил?

— Закидывает на будущее. Чтобы еще лет двадцать читать написанные четверть века назад лекции.

— Зося, ты становишься злой.

— Я таки становлюсь злой. Хоть одно ты заметил. И знаешь, на кого я больше всего злилась в последнее время? На тебя.

— Спасибо.

— Кушай на здоровье. Но оглянись хотя бы в нашем кафедральном хлеву. Ты прости. Я не злая. Я старая, бдительная, но и сентиментальная баба. За лекцию я простила тебе твою куриную слепоту. У меня сжималось сердце. Сосала валидол.

— Когда ты достала тюбик, я испугался и сбился. Но ты положила его назад…

— По твоей заминке я поняла, что ты увидел. Чтобы не пугать студентов, у меня всегда лежит запасная таблетка в кармане кофточки. Ее можно взять незаметно.

Мы подошли к двери нашей кафедры. Я нашел ее руку и с благодарностью пожал.

— Не настраивай себя на уход. Мне будет тяжело без тебя.

— Но раскисай, Павел. Ты хочешь, чтобы я вошла сюда с глазами полными слез? Как бы это порадовало лысого осла и кудрявого барана.

— Не заводись, пожалуйста.

— Не буду. Я не злая, Павел. Я добрая. Как и ты. Но за нашу доброту вон та прима, независимая за спиной мужа, поднявшись на его плечах над нами всеми, грешными, называет нас с тобой олухами царя небесного.

Вдали по коридору шла Раиса Сергеевна, жена высокого государственного работника, посредственная преподавательница, но добрейшая женщина, ее любили на кафедре. Не поверил я ее аттестации нас с Зосей. Но явно же что-то говорила, у них с Зосей, можно сказать, дружеские отношения, наведываются в гости друг к другу. Меня почти развеселила характеристика Раисы Софьей Петровной. Ответственная жена умеет ничем не подчеркивать своего положения, умеет помолчать, посидеть в уголке. Однако и в уголке сидит она выше всех — как на троне. Это ощущение нередко злило, особенно когда хотелось высказаться про недостатки в руководстве экономикой, идеологией, но присутствие ее сдерживало. Странно, потом, на совещаниях, с трибуны я высказывал многое из того, что хотел сказать на кафедре, и… не отваживался из-за нее. Может, поэтому захотелось, чтобы Раиса услышала Зосино определение ее персоны и ее положения. Выходит, и я бываю злорадным. Нехорошо, дорогой товарищ. Умей быть объективным! Зосе я сказал с улыбкой — первой после сообщения о трагедии в Индии:

— Давно знаю твой язык, но таким острым, как сегодня, не помню.

— Плохая у тебя память.

На минуту задержались перед дверью. И вышло бог знает что: Раиса своим чрезвычайно деликатным приветствием явно благодарила нас за ожидание ее в коридоре, чтобы вместе войти на кафедру. Из уважения, мол, поджидали. Я разозлился на Зосю: неужели не понимала?