Изменить стиль страницы

Перебрался к «своему» окну. В просвете меж зеленых ветвей увидел пушку на батарее Савченко и… как-то сразу успокоился. Только нестерпимо потянуло к своим. Но как выпросить у старшей китель, брюки и сапог? Один сапог, второй на раненую ногу все равно не обуть. Не даст, злая кастелянша!

Отвратительным показался полосатый махровый купальный немецкий халат. Однако не выйдешь в одной исподней рубашке да в больничных шароварах.

— На танцы? — с завистью пошутил капитан, когда я поскакал на костылях к двери. — Станцуй и за меня.

— Врежу гопака. Не скучай.

В непривычно пустом коридоре остановился перед палатой Милды. Послушал тишину. И снова в сердце ударил холод тревоги. Долго не отваживался войти. Открыл дверь и… пошатнулся, уронил костыль, схватился за косяк.

Пустая кровать аккуратно застелена.

Горький комок слез болью распирал горло. Хотелось закричать, завыть. В такой день ее не стало!

Заболела нога так, что едва устоял. Облилась кровью. Нет, кровь из ноги заливала сердце, как там, над Одером, когда я поил раненую Надю. Надин образ остался в памяти. А Милда?.. Голова ее была так забинтована, что остались в памяти только глаза и слезы, увиденные мною ночью.

А внизу звучала музыка. Торжественный вальс.

Спускался я с боязнью — не упасть бы. Остановился на лестничной площадке. На ближайшей лужайке танцевали. Кружились пары.

Врачи в парадных кителях. И девушки в гражданских, по-майски ярких платьях; сестрам позволили переодеться. А вокруг стояли, сидели на лавочках раненые. И вдруг точно взрывная волна ударила меня. Что это? Видение? Бред? Я упал? Да нет, твердо стою на трех ногах. И разум мой светлый.

Ванда? Да, Ванда!

Она сидела на лавочке лицом ко мне в кителе, правый рукав которого плоско и мертво свисал.

От чего я задыхался? От счастья? От боли? Дорога от крыльца до танцплощадки, какие-то полсотни метров, растянулась на долгие версты. Я распихивал плечом тех, кто заслонял Ванду.

— Что, герой, хочешь станцевать? На руках? Давай, давай! Или твои костыли будут танцевать? Вот циркач!

Ванда увидела меня, поднялась, показалось мне, испуганная.

Я подковылял к ней, уронил костыли, упал на колени, уткнулся лицом в юбку. Ее рука легла на мою голову:

— Павлик, Павлик…

Сразу смолкла музыка. Нас окружили. Прежде всего — девушки: любят романтические истории.

— Ну, вот… Она без руки, он без ноги… Какая-то плаксивая всхлипнула рядом.

Общее внимание, по-видимому, смутило Ванду. Она объявила:

— Это — мой брат.

Интерес к нам сразу упал. Встретились раненые брат и сестра — совсем не романтическая история, трагическая. А трагедии в первый день мира никому не хотелось.

Сидели рядом на лавочке в глубине парка.

Не стало обычной Вандиной игривости и… как я ни старался приблизиться к ней, она отдалялась. Она жила последним боем. Рассказывала с лихорадочным блеском в глазах, с нервными движениями здоровой руки — дотрагивалась до моей забинтованной ноги и испуганно, извинительно отдергивала руку, сжимала пальцы в кулак. Но рука словно бы не слушалась ее, рука красноречиво дополняла внешне как будто и спокойный рассказ — передавала боль, пережитую девушкой, боль руки, закопанной под Берлином, и боль души, которую переживала Ванда сейчас и которая, наверное, останется на всю жизнь.

— …Прорвали оборону… Все пошли на Берлин. А нам задача — обойти его с севера. Танки Рыбалко… Первого Украинского обходили с юга. Остап Васильевич так и сказал… Был такой темп, Павел… такой порыв, что некоторые приказы передавали открытым текстом, я ехала в командирском «виллисе» с рацией. И тут новый приказ… Из Померании в Берлин прорывалась танковая дивизия СС. Надежда фюрера. Бригада развернулась на север. Пошли на сближение. Комбриг пересел в тяжелый танк. И меня взял. Там стояла командирская рация. Летчики передавали координаты дивизии. Они шли колоннами по двум параллельным дорогам. И мы пошли по этим дорогам. Разведрота столкнулась с немцами в каком-то городке… невыгодном для боя, как сказал комбриг. Мы отступили, выманили их на поле. Возможно, у них и не было на этой дороге больше машин, чем у нас. Но они рвались как бешеные. Они шли на таран… Как смертники… Как комикадзе… О Павел, это нужно было видеть! — Ванда снова тронула мягкую повязку на моей ноге и снова, будто уколовшись, отдернула руку. — Рассказать об этом невозможно! Танки загорались один за другим… Их… И наши. Наши тоже. Мы были в центре боя. Наша пушка сносила башни фашистских танков. Они, видимо, засекли командирскую машину. Я услышала их приказ — сбить машину комбрига. Их «тигр» таранил нас. Порвал гусеницу, сцепился с нашей машиной. Нас развернуло боком. И тогда они начали расстреливать и нас, и свой танк. «Тигр» загорелся первым. Фрицы начали вылезать из люка, но соседний Т-34 скосил их из пулемета. Снаряд пробил нам боковую броню. Убило водителя. Сивошапку ранило. И меня… Но он… Остап Васильевич вытянул меня из самоходки… смертельно раненный. Свалился на землю под танком и больше слова не сказал. Я пыталась перевязать его. Еще помню, около нас развернулся танк, поднимая пыль. Из башни высунулся Витя Масловский, бросил мне автомат и крикнул: «Живыми не сдавайтесь!» Наверно, критический момент был. За танковой дивизией, говорили потом уже в госпитале, шла дивизия мотопехоты… Остановили их наши «илы»… Полковник еще в танке приказал мне: «Проси открытым текстом авиацию!» Помню, как надо мною прошли первые самолеты… Так низко, что хотелось дотронуться до них рукой… Той, видимо, какой не было уже… мне раздробило кисть… А оттяпали вот как… по плечо… — Она повернула в мою сторону правое плечо с подушкой повязки под широким мужским кителем и как бы оправдывалась, что столько отняли: — Гангрена начиналась.

Я взял ее левую руку и прижал ее к своей щеке. Мне хотелось плакать, но я боялся слез, понимал: они больно ранят ее сердце.

— Не нужно, Павлик, — как бы догадываясь, что может случиться, попросила она.

Говорить… что-то говорить! О ней, о нас. Но не о ранении. Тогда не будут душить слезы и разговор станет спокойнее.

— Что тебя вынудило, Ванда?..

— А тебя что вынудило проситься ехать с ротой? Тебя же не посылали. Разве не так?

Отбилась знакомой логикой, против которой я и раньше не находил аргументов.

— А что с Виктором?

— Не знаю. Остап Васильевич умер в том же госпитале, где мне отняли руку, — грустно сообщила Ванда.

— Почему не передала нашим, что ты здесь?

— Боялась. Первым пришел бы ты… Так ведь?

— Мы поженимся, Ванда! Какое-то мгновение она молчала.

— Нет, Павлик. Какая я теперь жена! Хомут тебе на шею. Не хочу! Не хочу! — сказала с болью, с отчаянием, горько улыбнулась. — Как писали в старых романах: а счастье было так близко…

На нас наскочила медсестра. Разозленно набросилась на Ванду:

— Жмур! Мне за тебя доктор шею намылил. Вышла на полчаса, а гуляешь полдня. Сейчас же в кровать! Уже кавалера себе нашла! Вот же Евин род! — Будто сама не относилась к этому роду человеческому.

Ванда покорно и, показалось мне, охотно пошла за сестрой. Правда, спросила:

— Помочь тебе?

— Нет, я сам. Я на батарею пойду. — Показалось, что в глазах ее появилась новая грусть, и я успокоил: — На третью.

Незначительную новость, что Лика переведена на третью, не упомянул в беседе.

Старшая сестра была в тот день удивительно покладистая. Чуть ли не обрадовалась, что я могу пойти на батарею.

— Я тебя экипирую как жениха.

Дала китель, новенький, чужой, с лейтенантскими погонами. Точно знала, что мне накануне присвоили это звание. Призадумалась, как быть с брюками — на повязку не лезла штанина. Придумала: дала матросский клеш и матросский ботинок.

— Наряд… как раз для комендантского патруля.

— А ты не гуляй по Крещатику. Задворками иди. Задворки — немецкие огороды, дорога протоптанная.

И я поскакал на костылях по знакомым тропкам.

Батарейцы занимались неожиданным делом — за позицией, у сетки огородика, за кустами звонко распустившегося крыжовника, мастерили длинный стол. Часть его была составлена из полированных столов, видимо позаимствованных в ближайшем доме. Вторую половину батарейные столяры сбивали из досок. И скамьи сбивали. Строгали фуганками.