Изменить стиль страницы

— Вот что, Джек, надо попридержать Фрэнка Эштона. Он что-то затеял.

— Эштон? Как он поживает? Давно я его не видел. Как-то я ему дал билеты на стадион, но он не пришел.

— Он болен. Удивительно, что он давно не помер. У него рак и артрит. Живет с этой своей старой любовью.

— Да, знаю. Чем же он вас так беспокоит?

— Вы тоже забеспокоитесь, когда узнаете, в чем дело. Он пишет мемуары; и я слышал, что в них достается и вам и мне.

— Вот как? Ну и нахал же он! И это после всего, что я для него сделал? А как же его придержать?

— Я хочу съездить к нему. Говорят, он очень одинок. Почти не выходит из дому. В политических кругах он со всеми рассорился — и с левыми, и с правыми, и с центром. У него никого нет — только эта женщина, и ей or него мало толку. Ха-ха-ха!

— А чем это поможет, если вы к нему поедете?

— Проявлю дружеские чувства. А потом заведу речь о мемуарах и попрошу не очень нападать на нас.

— Неплохо придумано. Надо бы и мне повидать его. Он, бедняга, может помереть каждую минуту.

На другой день — это была суббота — Фрэнк Эштон в халате сидел у камина, когда к нему заглянула Гарриет и сказала, что пришел мистер Тэргуд.

Фрэнк Эштон попытался встать ему навстречу.

— Сидите, сидите, Фрэнк, дружище!

Тэргуд крепко стиснул руку Эштона. Тот весь сморщился от жгучей боли.

— Осторожней, Тед. Мне теперь не под силу такие дружеские рукопожатия, — и, вытянув руку, он показал свои вспухшие, искривленные пальцы.

— Извините, Фрэнк. Я не подумал. Я так рад вас видеть.

Эштон познакомил Тэргуда с Гарриет, и она вышла из комнаты.

Тэргуд сел по другую сторону камина, и завязалась оживленная беседа.

Эта комната была самая маленькая во всей тесной трехкомнатной квартирке. На стене против камина висел большой портрет Ленина.

Красный Тед пустил в ход все свое обаяние. Фрэнк Эштон даже повеселел немного. Они погрузились в воспоминания. Тэргуд, искусно направляя разговор, касался событий далекого прошлого, наиболее дорогих сердцу Эштона, воскрешал в памяти дни его торжества.

Потом Гарриет принесла чай; чаепитие сопровождалось все той же дружеской болтовней и смехом. Фрэнк Эштон всегда очень ценил политические таланты Тэргуда, да и лично он ему нравился. В своих мемуарах он беспощадно разоблачил предательство Тэргуда в 1930 году, но, рисуя его портрет в ряду других выдающихся политических деятелей, он отметил обаяние и энергию Красного Теда и высказал сожаление, что Тэргуд не стал тем, чем мог бы стать.

Тэргуд уехал, пообещав снова навестить старого друга, когда опять попадет в Мельбурн, а Эштона толпою обступили воспоминания — яркие воспоминания о лучших делах его жизни, которые обычно подавляла тяжесть раскаяния и разочарования. Он вдруг в полной мере ощутил, как одинока его старость. Он сам хотел этого одиночества; а ведь он — человек и нуждается в общении с людьми, ему нужны друзья, много друзей. Месяцы, проведенные с Гарриет, притупили в нем чувство одиночества, но теперь оно вспыхнуло с новой силой.

С тех пор как он переехал сюда, обстановка для работы над мемуарами была самая благоприятная, но зрение и силы изменяли ему, дело подвигалось медленно и не приносило удовлетворения. Перечитывая написанное за восемь лет, он убедился, что рукопись год от году становится все более отрывочной и неясной, а последние главы показались ему совсем плохими. Перед отъездом из Сиднея он, не завершив своих воспоминаний, перешел к историческим зарисовкам, посвященным главным образом политической борьбе папства с королевской властью в средние века и эпоху Возрождения. Эта тема привлекала его еще в юности, в пору, когда он учился в школе для рабочих, и он возвращался к ней, когда — что бывало нередко — собственные воспоминания начинали ему казаться незначительными и скучными.

К «странной войне» он относился с отвращением, хотя и с интересом. Он жадно читал утренние и вечерние газеты. Крокодиловы слезы, проливаемые прессой по поводу страданий «храброй маленькой Финляндии», вызывали у него омерзение. Кто же не знает, что Финляндия Маннергейма — лишь плацдарм Германии или Англии, а то и обеих вместе для нападения на Россию. Русские явно решили устранить угрозу, которую представляла для Ленинграда линия Маннергейма. Как видно, выводы относительно Финляндии, изложенные им в «Красной Европе», оказались правильными, и русские отлично понимали положение.

Время от времени Фрэнк Эштон возвращался к мысли о том, как в конце концов странно, что жизнь соединила его с Гарриет. Она нежно и заботливо ухаживала за ним. Казалось, она счастлива. Они редко говорили о прошлом, и если речь нечаянно заходила об этом, они, словно по молчаливому согласию, заговаривали о другом. Гарриет говорила своей сестре, мужу сестры и всем, кто об этом спрашивал, что Фрэнк Эштон снимает у нее комнату, и это была правда — он платил за квартиру и стол.

Через час после ухода Тэргуда явился врач, ежедневно навещавший Фрэнка Эштона. По временам Фрэнк Эштон спрашивал себя, не следует ли ему посоветоваться со специалистом хотя бы относительно опухоли, которая разрасталась и все больше беспокоила его, но это казалось ему слишком хлопотливым делом.

Доктор выбранил его за то, что он позволил себе поволноваться. — Помимо всех других ваших болезней, вы должны получше следить за своим сердцем, мистер Эштон. И берегитесь удара.

На следующей неделе, к удивлению Фрэнка Эштона, его посетил Джон Уэст.

— Тед Теэргуд сказал мне, — объяснил он, — что вы почти не выходите из дому. Вот я и заехал поболтать с вами.

Эштон отнюдь не представлял себе деятельности Джона Уэста во всем ее объеме и не питал к нему неприязни. Ему даже нравился этот сильный, неугомонный характер. В своих мемуарах он нападал на машину Уэста и на католическую церковь с чисто политических позиций. Эштон даже вынужден был признать, что, если бы не Уэст, он умер бы нищим. Но разговор у них не клеился. Между ними не было ничего общего.

Глядя на Джона Уэста, совсем седого, но хорошо сохранившегося для своих лет, Фрэнк Эштон невольно подумал: какой странный человек! Он понятия не имеет о литературе, о музыке, об искусстве, у него нет никаких интересов и пристрастий, помимо его коммерческой и политической империи. Джон Уэст — это лишь сумма всего, что он должен был знать и делать в жизни, чтобы осуществить свои честолюбивые замыслы.

На прощанье Джон Уэст сказал, что договорился с доктором Девлином — он посмотрит Эштона и поставит диагноз, а может быть, согласится и лечить его.

— Вам это ничего не будет стоить, — сказал Джон Уэст. — Девлин — гений. Он поставит вас на ноги.

Девлин действительно приехал и осмотрел Эштона, но, уходя, сказал, что к нему обратились слишком поздно. Год назад он удалил бы опухоль, а теперь процесс зашел слишком далеко.

На другое утро снова явился Джон Уэст, а днем больного навестил архиепископ Мэлон.

Фрэнк Эштон был озадачен.

— Меня смущает дружеское внимание моих политических противников, — сказал он потом Гарриет.

Оказалось, что Гарриет очень не прочь принимать у себя людей, пользующихся известностью. Она сказала: — Очень мило с их стороны, что они навещают тебя, Фрэнк. Ведь вот твои старые друзья из левых совсем тебе изменили.

— Вернее, я изменил им.

— Ну, не знаю, Фрэнк. А ты не думаешь, что тебе следует… все-таки, может быть, и существует жизнь за гробом… Я никогда не была атеисткой, Фрэнк, и, право же, тебе…

— A-а, вот что! Стало быть, архиепископ старается вернуть меня в лоно церкви?

— Н-нет, но… мистер Уэст говорит, что любая религия лучше, чем безбожие. Сегодня утром, когда он уходил от нас, он сказал, что просил архиепископа заехать, потому что ему не хотелось бы, чтоб ты умер, как дикие звери, у которых нет ни души, ни бога.

— Я так и думал, что ты становишься набожной. Но я в бога не верю. И этому принципу я никогда не изменю. Религия — опиум для народа, она учит людей покоряться эксплуататорам. Я рационалист, я не верю ни в бога, ни в рай, ни в ад — даже теперь не верю, хоть и знаю, что мне недолго осталось жить. «Твори добро, ибо хорошо творить добро; не поддавайся, когда тебя соблазняют раем и устрашают адом», — с улыбкой процитировал Эштон. — Вот как думают рационалисты. И уж кто-кто, а Уэст помалкивал бы. Он каждый день нарушает все десять заповедей. У самого, наверно, совесть заговорила на старости лет. А все-таки, признаюсь, очень приятно, когда к тебе заглянет гость — хотя бы даже и архиепископ.