Изменить стиль страницы

Не случайно после Октября Надежда Константиновна взялась за труднейшее и столь близкое идеалам Толстого дело: ликвидацию неграмотности. Плакаты ликбеза, которые издавались под ее руководством, учили народ читать языком революции: «Мы не бары. Мы не рабы… Заводы у бар — сила у бар. Заводы у нас — сила у нас». В букварях и азбуках для деревни вставала крестьянская Русь, какою она тогда была: «Соха — Тараса. Хомут — Пахома. Топор — Гаврилы. Сито — Параши… Параша сушит сухари. Параша, суши сухари. Сушу, сушу сухари… На телеге Гаврила. Телегу везет Гнедко… Купил бы Гаврила сала, да денег мало…»

По выражению, подслушанному ею у одной работницы, Надежда Константиновна «с великоторжественным аппетитом» вглядывалась, вслушивалась в жизнь, чтоб рассказать обо всем Владимиру Ильичу. Даже когда его уже не стало, она ловила себя на том, что мысленно формулирует то, что надо бы, хотелось бы рассказать ему.

Слушать ее всегда было наслаждением. О чем бы она ни говорила, ей присущи были собственные слова, мягкая ирония. Тут и неожиданные уменьшительные: «силешки», «дитюша», и переиначенные на свой лад слова: «пролетарий достоподлинный», и подтрунивание над самой собою: «вид у меня селедочный», «мечусь с караула на караул», «я тогда была совсем непишущая».

Помню, как-то была я на заседании, на котором присутствовала Надежда Константиновна. Скучный и нудный докладчик долго жевал скучную и нудную канитель. Потом начались пустопорожние прения. Надежда Константиновна слушала-слушала, не выдержала и сказала:

— Товарищи, да ведь вопрос этот ясен даже титечному ребенку…

Более четверти века прожили они вместе, почти не расставаясь. «Я крепко любила Ильича, — писала Надежда Константиновна, — то, что его волновало, волновало и меня; я старалась в меру своих сил и уменья помогать ему…»

Так было всегда, и в самое тяжкое для него время два самых близких ему человека — жена и сестра — неотступно были с ним. Надежда Константиновна дежурила у его постели, Мария Ильинична взяла на себя все хозяйственные заботы.

«Со стороны его близких, в лице Надежды Константиновны и Марии Ильиничны, как в периоды тяжелых осложнений, так и в периоды относительного благополучия, было отдано на служение Владимиру Ильичу все, что только у них было, — писал доктор Елистратов, лечивший Владимира Ильича. — Они предупреждали, угадывали все малейшие желания больного, старались всячески облегчить, скрасить и разнообразить его однообразную жизнь. И надо отдать им справедливость, они своим сердечным участием достигали этого и, несомненно, они много облегчили Владимиру Ильичу борьбу его с тяжелым недугом и с угнетавшим его сознанием вынужденного прекращения его деятельности».

3

Вскоре после того, как у Владимира Ильича произошел первый тяжелый приступ болезни, в его жизнь вошел новый человек — крупный ученый, врач, виднейший в то время специалист по болезням сосудов профессор Отфрид Ферстер.

Получив приглашение Советского правительства, которое просило его взять на себя руководство лечением Владимира Ильича, профессор Ферстер, возглавлявший клинику в Бреславле (нынешний Вроцлав), тотчас дал согласие приехать в Россию и около двух лет почти неотлучно находился при Владимире Ильиче, до самой его смерти.

Он познакомился с Владимиром Ильичем, когда тот был тяжело болен, но узнал его так интимно-близко, как может знать человека лечащий его врач. С наблюдательностью врача он следил за каждым его жестом, за каждой переменой настроения или выражения лица. Тем ценнее портрет Владимира Ильича, нарисованный Ферстером в его воспоминаниях, опубликованных год спустя после смерти Владимира Ильича.

«…Он стоит передо мной, как живой, со своей коренастой фигурой, со своими эластичными движениями, со своим великолепным, закругленным, как своды мощного здания, черепом; из его глаз, которые то широко раскрыты и глядят спокойно и ясно, то полуприщурены, как будто бы для того, чтобы лучше и точнее взять прицел на мир, всегда лился искрящийся поток ума… Его мимика отличалась сказочной живостью, всякая его черта выдавала постоянную и интенсивную умственную деятельность, а также глубочайшее внутреннее переживание».

Когда профессор Ферстер приехал в Горки, Владимир Ильич лежал в маленькой темной комнате северного флигеля. Ферстер решительно потребовал, чтоб он немедленно же перешел в Большой дом. Владимир Ильич упорно отказывался и дал согласие лишь тогда, когда профессор Ферстер убедил его, что в комнате, полной света и воздуха, выздоровление пойдет быстрее.

Сначала он лежал в большой комнате на втором этаже. Но, как рассказывала Надежда Константиновна, эту комнату он невзлюбил. Слишком чуждой она ему была, и он потребовал, чтоб его перевели в соседнюю, небольшую, но и в этой комнате ему было не по себе. Профессор Ферстер рассказывает, что несколько раз в особо серьезные периоды болезни, когда Владимир Ильич следовал глубоко скрытым бессознательным внутренним влечениям своей натуры, он уходил в северный флигель, мужественно преодолевая, несмотря на паралич, ступеньки его лестницы.

«…На первый взгляд мог бы показаться незначительным, — говорит Ферстер, анализируя поведение Владимира Ильича. — Однако он имеет глубокое психологическое значение. В последнее время выработано понятие коммунистической этики. Эта этика не только олицетворялась в Ленине, она была в нем автоматизирована. В те моменты его болезни, когда спокойный рассудок, противившийся этому вредному и нецелесообразному бегству в маленькую и темную комнату, молчал, аффект и инстинкт, на время освобожденные от его оков, брали верх в этой автоматической тяге к простоте, соответствующей самому внутреннему существу Ленина, и определяли его поступки».

Одно из наиболее выраженных и характерных свойств Владимира Ильича профессор Ферстер видел в его беспримерной энергии и силе воли. Не считая себя вправе судить, в какой мере эти черты являлись важнейшим условием его политических успехов, Ферстер отмечал железную волю, с какой вел Владимир Ильич борьбу против своей болезни, против вызванных ею паралича, утери речи, способности писать: «Восстановление речи, чтения и письма в последние месяцы его жизни было его главной целью, и на пути к этой цели он достиг таких успехов, которые трудно согласовать с точки зрения всех до сих пор бывших научных исследований, с теми тяжелыми разрушениями, которые были обнаружены при вскрытии в его мозгу. Это было возможно только благодаря воле Ленина…»

Владимир Ильич и профессор Ферстер разговаривали между собой на немецком языке. Владимир Ильич говорил по-немецки бегло, и Ферстер часто удивлялся, с какою легкостью и меткостью он находил слова для выражения своих мыслей. В простоте и ясности, отличавших язык Владимира Ильича, Ферстер видел одну из ярких черт его внутренней сущности. Между тем сам Владимир Ильич в анкете Всероссийской переписи членов партии, которую он заполнил за три месяца до встречи с профессором Ферстером, на вопрос, на каких языках, кроме русского, он свободно говорит, ответил: «Свободно ни на одном».

С первого же мгновения своего знакомства с Владимиром Ильичем профессор Ферстер, по его собственному признанию, подпал под влияние его личности. Главным в Ленине он считал его гений, который «в противоположность рассудку, способному только повторять уже пройденное, повторяющему природу, возвышается над природой, обогащая в природе природу, непостижимый, свободный и неуловимый в своем творчестве».

В раскрытые окна врывался горячий запах земли и прогретой солнцем травы. Побывав в поле, Мария Ильинична рассказала, что рожь начала колоситься, и принесла букет белой ромашки и цветущего шиповника.

В начале июня в болезни Владимира Ильича наступило улучшение: восстановилась свобода движений, исчезла затрудненность речи.

Во второй половине июня врачи разрешили ему ходить и принимать близких товарищей, но поставили условие: никаких разговоров о политике и о делах.