Я задумалась о проповеди Марджери Чайлд о любви и свете. Вспомнила о Майлзе Фицуоррене и его странной преданности Веронике.
Размышляла о странной давно забытой лихорадке после катастрофы, о судорогах, начавшихся у меня, когда медики завершили курс уколов.
Дивилась возможности любви Марджери к человеку, похитившему меня; неужели она утоляла свою жажду с этим жестоким и умным преступником, наслаждавшимся болью, причиняемой жертвам?
Размышляла об оковах мистики, о цене экстаза, о пропасти между ними и повседневными страстями обычных человеческих существ.
Вспоминала раннее детство. Как реагировала бы моя мать на известие о пленении дочери? Я представила себе гнев отца, размышления брата о способах спасения сестры.
Представила себе Патрика и Тили, заставила жареных цыплят Тили появиться передо мною в кромешной тьме подземелья.
А миссис Хадсон, ее лепешки и ее уроки парикмахерского искусства…
Снова приложилась к хлебу и воде, нашла еще маленькое сморщенное яблоко и второе ведро с водой и тряпкой. Обтерлась мокрой тряпкой, почувствовала себя очищенной и сильной.
Через два часа появились мои мучители, и все повторилось.
Долгих девять дней длилась эта пытка. Четыре дюжины инъекций, начиная с воскресенья. О течении времени я пыталась составить представление по интервалам между уколами, а уколы считала, складывая камушки в юго-восточном углу. Мне показалось, что начиная со второй дюжины бандиты стали появляться у меня чаще, уменьшив промежуток с шести до пяти, а потом и до четырех часов.
С учетом времени почти сразу возникли сложности. Естественное чутье притупилось из-за участившихся инъекций и, казалось, более сильнодействующих доз. Иногда по запаху яичницы с беконом, исходившему от мерзавцев, я заключала, что они заявились от утреннего стола. Запах пива позволял предположить, что наступил вечер. Но я сомневалась в верности этих признаков, а моя собственная пища — яблоко иногда уступало место морковке, луковице, трем сушеным абрикосам, дважды — сваренным вкрутую яйцам и один раз — куску сыра — менялась совершенно бессистемно.
Лишь однажды, накопив в юго-восточном углу две дюжины камней, я остро ощутила время. Я почувствовала, что в Оксфорде, в конференц-зале моего колледжа, собрались мужчины и женщины в мантиях, а меня среди них нет. После этого счет времени потерял для меня значение. Больше внимания я уделяла двухмильной прогулке после каждого укола, уходу за телом и волосами. Не сопротивляясь, подставляла руку для инъекции. Явись мой мучитель без охраны, я бы, разумеется, напала на него, но он не появлялся в одиночку, и я вела себя спокойно. Хлеб утратил первоначальную прелесть, я перебивалась остальными продуктами.
Некоторое разнообразие наблюдалось лишь в пище да в мыслях. Сначала я принуждала себя к умственной гимнастике, вспоминала стихи и формы глаголов, математику и логику. Но через пару дней моя мыслительная машина начала пробуксовывать. Я переключилась на воспоминания. Четко и детально представила ужин у Марджери, покрой ее платья. Вспомнила медовое вино, которым угощал меня Холмс в один из весенних дней прежней жизни. Представился Ватсон, лихо срубающий кончики у вареных яиц, Лестрейд за кружкой пива, хлюпающая чаем учительница математики, пытавшаяся меня убить. Но голод затих, и после этого я думала в основном о Холмсе, О Холмсе, которого любила. Лишенная достоинства, зрения, возможно, самой жизни, я лишилась и иллюзий, отрешилась от самообмана. Да, я любила его. Любила с первой встречи и буду любить до последнего вздоха.
Но была ли я в него, что называется, «влюблена»? Смешной вопрос, немедленно отброшенный. Безумные метания «всепожирающей страсти» по своей природе несовместимы с холодным, проникающим всюду светом разума и познания.
Но — любовь. Разумная, заинтересованная, озабоченная взаимная любовь. Совсем другое дело?
А какова роль физиологии? У тела свои страсти.
Никогда я не растворюсь в любви. Марджери обвиняла меня в холодности, и она была права. Но одновременно она ошибалась. В моем случае орган любви — мозг. Сон разума убивает любовь. Это для меня абсолютная истина.
С того знаменательного момента над люком в крыше хэнсома, погасившего последнюю искру романтики, я все искала альтернативу: свобода, наука, приоритет женщины.
Странным образом зеркально отражались во мне соображения, делавшие невозможным брак для Шерлока Холмса: категоричная независимость характера, нетерпимость к недоразвитому интеллекту, чуждая шаблонам оригинальность, нежелание связываться с кем-то, нуждающимся в защите и уходе — все то, что мешало мне принять догмы Марджери Чайлд.
Возможно, сходство характеристик не было помехой. Холмс стал частью меня. Мой возраст в момент нашей встречи не требовал воздвижения защитных барьеров, а когда я созрела, было уже поздно. Холмс уже врос в меня, и вообразить меня влюбленной в него — все равно что представить меня страстно обожающей собственную руку или ягодицы. С другой стороны, иудаизм не прокламирует умерщвления плоти, подавления тела и его естественных стремлений. Ты принимаешь акт творения, любишь свое тело, неуклюжее, несовершенное, нечистое. Именно в этом смысле я люблю Холмса. Пусть он мешает и раздражает, но он — это я. Да, люблю Шерлока Холмса.
Он, как и я — существо не домашнего типа. Как по характеру, так и в силу профессии Холмс не привязан к родному крову, к домашнему очагу. Единственная женщина, которую он позволил себе полюбить, так же ревниво относилась к своей независимости, как и он сам. Она любила его — но недолго. А что же Мэри Рассел, столь же хищно защищающая свою свободу и столь же рьяно следящая за собою, как и сам Холмс?
Очень миленькая проблемка для постороннего наблюдателя, для беспристрастного аналитика. Я попыталась занять позицию такового и посвятила изучению этой проблемы несколько дней. Сие занятие, прерываемое регулярными вторжениями тюремщиков, сном и постепенно наплывающим одурением, привело баланс Холмс — Рассел к какому-то подобию равновесия.
Когда в углу накопилось тридцать камушков, во мне проснулось ожидание, предвкушение. Новый элемент цикла. Еще день-два, и оно выродилось в неприкрытое беспокойство, я мигала и щурилась, глядя на свет, безмолвно приветствуя входящего.
Затем пришел черед третьей стадии: яд, вливающийся в вену, вызывал нечто среднее между сладким страхом и жаждой следующей инъекции, что-то близкое к бытующему в христианстве понятию «благодать». К собственному своему изумлению, однажды, преломив хлеб, я произнесла над ним традиционное еврейское благословение. Я возвращалась сама к себе. Нервная система сбалансировалась между безднами беспокойства, Холмс постоянно присутствовал в окружающей меня тьме. Я расхаживала по булыжникам пола, презрев опоры стен и не задевая столбы, окутанная мягким покровом безумия, не нуждаясь в свете, споря и рассуждая, беседуя и обсуждая с Холмсом только что сделанные им шахматные ходы, распевая псалмы и ритуальные молитвы, которым научила меня мать.
ГЛАВА 18
Твой муж — твой господин, жизнь и опора,
Глава и суверен, кормилец твой.
Он для того, чтоб содержать тебя,
Собой рискует, тело подвергает
Трудам упорным в море и на суше…
Ты ж нежишься себе в тепле, покое…
Сорок пять камушков и щепок. Сорок шестая метка вызвала приступ беспокойства. Я деловито счищала шелуху скорлупы с резинового вареного яйца, когда вдруг уловила наверху в доме какое-то непривычное движение. Замерла, прислушалась. К обычному регулярному шуму текущей по трубе воды иногда примешивались далекие отзвуки голосов, редкий стук того или иного тяжелого предмета, но эти шумы носили совершенно иной характер. Я судорожно заглотила яйцо и почти бегом приблизилась к наиболее «звучной» стене. Весьма бурное движение. Что-то необычное происходит в доме. Я направилась было к двери, но заслышала за ней шаги. Приближалось время укола, однако шаги явно не «инъекционные». Торопливые шаги одного человека. Поступь моей смерти?