— Ну что вы, Афанасий Степанович, — ответил Дронов. — Вы еще поработаете. Прекрасно еще поработаете. У вас такой опыт, такой авторитет в энергетике. А я, если честно признаться, отсюда не хочу уходить. Стройка — вот мое место. После второго блока — третий, а там и четвертый. А на это, вы знаете, уйдет весь остаток человеческих сил. И не нужно мне ничего другого, поверьте!
— Ну нет, не поверю! Вы достигли другого уровня. Ваш путь — в министерство.
Он тонко его искушал и испытывал. Проверял и выведывал: знает ли в самом деле о том, что его на пенсию? Быстро, зорко взглядывал в крепкое, резкое лицо, на котором лежали линии и тени усталости, уже не смываемые, прочертившие в этом крепком лице другое — лицо старика.
«Да какие новые люди? Он ведь такой же, как я. Я его вырастил, выучил. Он знает то же, что я. Только, пожалуй, поменьше. Какие новые люди?..»
И острая к нему неприязнь. Больная обида — на него, на станцию, на шофера в кабине «БелАЗа», на сварщика, несущего резак автогена, на все, что вытесняет его и выдавливает, готово забыть, отвернуться. На само государство, которое вручило ему огромное дело, отличило от многих, наградило орденами и премиями, а теперь от него отрекается.
— Вы думаете, если вы нас прогоните взашей и сядете на наши места, вы справитесь? Сделаете все лучше нас? Нет, говорю я вам, нет! Вы будете хлебать и хлебать то, что заварили. Хлебать и захлебываться! А мы, старики, из своих богаделен будем смотреть на вас, как другие, те, что моложе, будут выкидывать вас на помойку. Взашей, в богадельню! Нельзя безнаказанно бить и хлестать отцов. Вас будут бить и хлестать ваши дети! Вы прибежите к нам, если мы доживем, станете каяться, просить прощения. Но за вами будут гнаться с дубьем ваши дети!..
Умолк, задохнулся. Косо смотрел на изумленного Дронова. Жалел, что позволил себе сорваться.
Обогнули станцию и вышли на берег озера. Пустое, белое, с далекими берегами, с серой россыпью села, с хрупким церковным шатром. Все это так отличалось от бетонного бруска машинного зала, от башни реактора с косматым паром, от насосной станции, громадных промасленных труб, похожих на шеи многоглавого змея. Трубы пустые, не соединенные с озерной водой. Зачавкают береговые насосы, потянут озеро в железные трубы, омоют горячие валы и подшипники, ополоснут всю горячую станцию. Станция выпьет озеро. Половодья, рыбы, утонувшие старые лодки, далекий шатер колокольни станут частью громадной машины, системой ее охлаждения.
— Когда приступаете к переселению деревни? — спросил замминистра у секретаря райкома Кострова, сжимая глаза от морозной, дующей из озера поземки. — Перед пуском начнем потопление. Деревня должна быть пустой.
— Через пару месяцев сдаем в городе дом. В него и переселяем людей, — ответил Костров, глядя в ту же сторону, через лед, через ветер, на белый, как перышко, церковный шатер.
— С этим нельзя тянуть. Еще одно узкое место…
И пошел туда, где начиналась трансформаторная подстанция. Где рябило от множества серебристых лучей, соединенных в кресты и соцветия. Все было соткано из хрупкой готической стали. Небо, расчлененное проводами, шелестело, шуршало, сыпало на землю невидимые летучие ворохи.
Он стоял, пропитанный электричеством. Слушал звучание короны. Через это звучание соединялся со всеми сотворенными станциями — на водах, на угольных пластах и карьерах, на уране, на нефти и газе. Они, сотворенные им, через великие реки и горы посылали ему свои голоса. Окружали его электричеством.
…«Чайка» стояла перед зданием управления, длинная, лакированная. Поодаль, не приближаясь к ней, — зеленые измызганные «уазики». На башне реактора поднялся на задних лапах медведь. И замминистра еще раз увидел герб, увидел символ могучей, уставшей, убиваемой жизни, не желавшей умирать. Увидел себя.
Среди провожавших был один, к кому хотелось обратиться отдельно, поговорить не о делах, не о пуске. Замначальника стройки Горностаев, моложавый, с красивым лицом, не огрубевшим от наждачных сквозняков и морозов, от криков и ссор. Сын его умершего друга, с кем строил азиатскую гидростанцию Племянник видного работника Совмина, с кем часто встречался но службе. Помнил ею ребенком, помнил с отцом на станции. Вместе ходили в горы за первыми цветами, и он, мальчишка, срывал голубые, выраставшие из-под снега соцветья. Плотина внизу удерживала окаменевшую зеленую воду, опадала белыми недвижными космами…
— Ты уж, Левушка, меня прости. Не зашел к тебе, не посмотрел, как живешь. Дядьке твоему позвоню, отчитаюсь. Скажу, видел, — жив, здоров, чего больше?
— В другой раз зайдете, Афанасий Степанович. Весной на пуск приедете, тогда и зайдете. Посмотрите мое житье-бытье!
«Нет, не знают! Не знают, что весной не приеду. Кто-то другой, а не я».
— До весны далеко. Все может случиться, — ответил он. — Время на дворе быстрое. Каждый день — новое время! — И вдруг быстро, страстно, почти шепотом, чтоб не слышали другие, сказал: — Ты-то, ты-то будь тверд! Не верьтись, как флюгер. Есть же устои, есть же ценности. Мы-то с тобой энергетики до мозга костей, знаем дело. Знаем, чего оно стоит! Знаем, как управлять строительством. Как управлять государством. Не предавай! Никогда!
Быстро повернулся к нему, не поцеловал, а крепко прижал к себе, к своей старой, тяжелой груди его сильное, гибкое тело.
Он пожимал руки, а сам смотрел на станцию, на ее серый, угрюмый облик, такой знакомый, понятный. И вдруг безнадежно и страстно захотелось стать молодым. Цепко взбегать но шатким, сваренным наспех стремянкам. Уклоняться от падающих огней автогена. Нырять в туманное, с голубыми снопами пространство, где сильные, шумные люди вращают валы и колеса, двигают поршни. Там его мир, его счастье.
Станция смотрена на него многоглазно и безмолвно прощалась.
— До свиданья, — повторил он, садясь в машину.
«Чайка» мощно, мягко, брызнув из-под колес промороженным гравием, скользнула, помчалась. Все смотрели, махали вслед.
Перестали махать. Облегченно вздохнули. Отворачивались от опустевшей дороги.
— Ну что ж, получили указания свыше, давайте их выполнять! — полушутливо сказал Дронов, смахивая с рукава белые брызги извести.
— Авдеев — мужик крутой, но дельный, — сказал Накипелов. — Умеет взять за рога. Это он мягко сейчас. Погодите, весной приедет, стружку снимет поглубже!
— Да он не приедет весной! — белозубо улыбнулся Горностаев, поворачивая свое красивое лицо к пустой дороге. — Уже почти подписан приказ о его уходе. Старика отпускают на пенсию.
— Быть не может? — сказал Язвин. — Он же непотопляемый!
— Я разговаривал с Москвой. К дядюшке звонил — он сказал. Последствия чернобыльских чисток. Он тоже несет ответственность.
— Ну так что же мы тогда испугались? — Главный инженер Лазарев оживленно блестел глазами. — То-то я смотрю, клыков не показывал! Раньше-то круче был!
— Ну ладно, товарищи, хватит! — перебил секретарь райкома Костров. — Давайте все-таки осмотрим город. Меня волнует судьба восемнадцатого дома. Надо переселять деревенских.
Пошли к «уазикам». Усаживались, хлопали дверцами. Упругие, голенастые машины покатили по бетонке в город.
«Чайка» тем временем мчалась в прозрачной пурге, пролетая пустые осинники, белые болота, утлые деревеньки. Замминистра ссутулился, погрузился в сиденье, тяжелый, усталый.
«Вот она, Русь-то!» — думал неясно, углядев за стеклом семенящую лошадь, сидящего в санях мужичонку. Двигатель мягко ревел. Мелькало, белело. И чудилось: за всеми полями, за туманными лесами и далями звенит в снегах бубенец.
Глава вторая
Вереница «уазиков» обгоняла самосвалы, шаткие автобусы с рабочей сменой. В головной машине сидел секретарь райкома Костров, озабоченный, почти удрученный. Недавний обход строительства обнаружил множество огрехов, срывов, очередное невыполнение графиков. Станция снова ошеломила его своей огромностью, сложностью. Он, в прошлом школьный учитель, не мог ее себе объяснить. Не мог соперничать с инженерами, создавшими станцию. Строители, виновные в неполадках и срывах, он уверен, были сведущими, образованными, знающими дело людьми. И он, не умея понять мучительную технологию стройки, драму управления, вынужден был вмешиваться, требовать, контролировать. Воздействовать на это огромное дело, ставшее частью районной жизни, его главной секретарской заботой. И это вторжение в проблемы, которые были ему до конца не понятны, угнетало его.