Изменить стиль страницы

Она помолчала и как бы забыла о нем. Видела что-то ему недоступное. И потом неохотно, огорченная чем-то, к нему возвратилась. Сказала рассеянно:

— У вас такая непривычная речь, такие слова… Так не говорят инженеры. Может быть, вы не на станцию? Просто в город? Учителем литературы, истории?

— Да нет. не учитель. Не истории. Хотя действительно недавно прочитал несколько исторических книг. Историю этих мест полистал. Захотелось узнать, кто эти Броды закладывал. Кто здесь брел до меня. А то говорят: «Не зная броду, не суйся в воду!»

— Какая уж тут может быть история! И на карте-то их не найдешь, наши Броды. Может, когда-нибудь после, когда станция встанет. А сейчас болота да речки — вот и Броды!

— А знаете ли, что на этих болотах была сеча между суздальцами и новгородцами? Они спорили, кому быть первыми на Руси. Новгородцы напали на суздальцев, и стрелы новгородцев повернули обратно, поразили самих лучников.

— Это было здесь? Я не знала, — смутилась она. — Где вы прочитали?

— А знаете ли, что Бродами прошел Иван Грозный, когда задумал разгромить Тверь и Новгород? Говорят, искал в городах своего соперника, законного царского сына. А сам он был незаконный, мнимый. Войска его, написано, катились как тьма. Впереди дозор. По сторонам — дозор. Всех, кого ни встречали, ребенка, женщину, даже овцу и собаку, — всех убивали, чтобы весть о походе не опередила войска. И Броды были сожжены и избиты, все до последней души.

— Когда котлован под первый блок рыли, нашли много костей. Какое-то кладбище старое. Может быть, это побоище.

— В Отечественную войну здесь Волховский фронт проходил. Шла борьба за дорогу на Ладоге. В этих болотах решалась судьба Ленинграда. Пехотинцы в обмоточках с трехлинейками по этим болотам в атаку ходили, отстояли Ленинград.

— Это я знаю. Мы все собираемся на площади памятник Победы поставить. Уже над проектом работают.

— Но в одной из книг я натолкнулся на загадочную строку, выписку из летописи. Без конца, без начала. И она меня тронула, взволновала. Я с ней к ученым ходил, к знатокам, исследователям. Ничего мне путного не сказали.

— Какая строка?

— Сказано так: «В лето от сотворения мира шесть тысяч девятьсот сорок седьмое на Бродах бысть сеча великая с неведомою ордою. В той сече погибоша мнозие бродичи».

— Как? — переспросила она осторожно, почти испуганно повторяя: — «Погибоша мнозие бродичи…»

— Меня поразила эта строка. Представляете, в какой-то год от сотворения мира, с того дня, как были сотворены горы, звезды и под этими звездами на этих озерах плавали челноки, стояли деревни, колосилась рожь, на этих местах бог знает откуда явилась неведомая орда. Не печенеги, не хазары, не татары, не тевтоны, не шведы. А какая-то другая, неведомая. Стала все жечь и губить. Топтать хлеба, разорять деревни, и бродичи пошли с ней биться, и была сеча, и многие бродичи, почти все, были посечены в этой битве. А потом вдруг орда исчезла, словно ее и не было. Будто с неба упала и туда же ушла… Сеча с неведомой ордой!

— Вы не разыгрываете меня? — Она всматривалась в его лицо, стараясь разглядеть улыбку, но он был серьезен.

В темноте за лесами вспыхнули огоньки. Погасли. Опять загорелись. Набежал и ударил луч, промахнулся, пропал в тумане. Его настиг другой, третий. В морозной кристаллической тьме закачались длинные щупальца. Влетали в автобус, бесшумно рассыпались и гасли. И из этих тревожных вспышек возник за лесами город, окруженный свечением. Высокие дома, фонари, блестящие белые улицы.

В стороне, в отдалении, в дымном металлическом зареве виднелась станция. Два серо-блестящих цилиндра, литые, недвижные, словно полные ртути.

Сидевший впереди парень в кроличьей шапке вяло поднялся. Сказал водителю:

— Открой мне здесь, командир. Я сойду.

Двери, лязгнув, открылись. Парень, сонный и вялый, вдруг распрямился. Резко пробежал по автобусу. На бегу ударил убогого по лицу, громко, хлестко. Выпрыгнул цепко наружу.

— Получили? — обернул он свое острое счастливое лицо. — Чтоб вам всем сдохнуть! Чеснока будете помнить! Чеснока! — И побежал, развевая шарф, исчезая во тьме.

— Какая дрянь! — Антонина утешала тонко плачущего дурачка. — Ну не надо, не плачь!.. А эту дрянь мы найдем! В милиции он нам ответит!

Они доехали до центра, до магазинов с горящими витринами, с черной мелькавшей толпой.

— Вам на станцию, в управление? Это дальше, две остановки. — Она помогла выйти убогому. — Будете мимо профкома проходить, загляните. Спросите Антонину Ивановну Знаменскую. Это я!

И они расстались. Автобус, куда заскочили трое рабочих в спецовках, покатил через город к станции, к серым, натертым ртутью колонкам.

Фотиев стоял перед станцией на черно-блестящем льду, в рубцах гусениц, с вмороженным ржавым железом. На высокой бетонной башне, освещенной лучами, стоял на задних лапах медведь, мохнатый, сырой, окутанный космами пара. Станция звучала утробными хриплыми гулами, ворочалась в котлованах, шевелилась в черной берлоге. Фотиеву казалось, она поднимается над ним, нависает, хочет подмять под себя когтистыми громадными лапами. И он стоял перед ней, одинокий, осыпаемый льдистой росой, летучими искрами. Испытал мгновение страха. Видение другой, развороченной взрывом станции.

Неужели опять все сначала? И это железо, этот жесткий, угрюмый, из грубой материи мир, недоступный тонким энергиям духа, таящий угрозу взрыва? Это и есть его будущее, в которое должен войти? В те черные врата, где тускло, багрово вспыхивает, раздаются удары и гулы?

Медленно проходил мимо станции, направлялся к конторе.

В здании управления, перед дверью с табличкой «Заместитель начальника строительства Л. Д. Горностаев» он был строго остановлен секретаршей:

— Лев Дмитриевич занят. У него люди!

Фотиев мягко улыбнулся. Снял свое легкое пальто и картуз, разместил их на вешалке. Не замечая раздражения секретарши, уселся на стул, поставив на колени свой обшарпанный портфель. И почувствовал, как промерз. Как станция, подержав в своих объятиях, выпила все его тепло.

За дверью звучали голоса, иногда смех. Секретарша стучала на машинке. Забулькал электрический чайник. Она выдернула провод, и Фотиеву так захотелось горячего чаю: густой душистый аромат, край фарфоровой чашечки у губ.

Наконец кабинет распахнулся. Горностаев, провожая к порогу усмехавшихся Язвина и Накипелова, напутствовал их:

— Ну я не прощаюсь! Жду на ужин! — Оглядывая приемную, он увидел посетителя. Все еще улыбался, довольный состоявшейся встречей, на которой приватно, после штаба, удалось уладить несколько больных вопросов. — Вы ко мне? — спросил он, переставая улыбаться, и лицо его принимало рассеянное, скучное выражение.

— Товарищ вас ждет. Я предупреждала, что вы заняты и уезжаете. Но он настаивал! — Секретарша, торжествуя, отдавала Фотиева на волю начальства.

Горностаев был готов извиниться, отказать посетителю, перенести свидание на завтра и уже поворачивался в кабинет, если бы не мелочь: старый, потертый портфель на коленях у Фотиева. Старомодный, из другого времени, с другой, позабытой формой замочков, с другой глубиной и вместимостью. Перевелось поколение, ходившее с такими портфелями. Истлели бумаги, носимые в этих портфелях. Исчезали, рассыпались изделия, сотворенные теми людьми — здания, машины, мосты, — заменялись другими, новейшими.

Эта мелочь — старый портфель, и то, как посетитель держал его за ручку, поставив себе на колени, остановили Горностаева. Возбудили в нем любопытство, слабое, готовое тут же пропасть. Он отметил в себе это любопытство, его непрочность, случайность, и это подмеченное в самом себе состояние позабавило его: внеразумная, случайная, побудительная сила действовала в человеке. Он пригласил посетителя:

— Прошу… Только в самом деле я очень тороплюсь… Если можно, недолго!

— Я — Фотиев Николай Савельевич, — сказал посетитель, усевшись напротив Горностаева за столом, заваленным чертежами и папками, с цветным подносиком, на котором стояли три чашечки с мокрыми блюдцами. — Я приехал на станцию в надежде получить здесь работу.