Изменить стиль страницы

Ольга Дмитриевна вдруг испытала такое сострадание к ветхому старцу, всю жизнь носившему под сердцем гнетущий грех, такое слезное к нему обожание, что оконце затуманилось, и стало, как цветной витраж. Невидимая икона в глубинах моря излучала свой радужный свет, и на водах проступал ее золотистый нимб с веточкой звездных бриллиантов.

— С тех пор я стал, как другой. Будто у меня сердце распечатали, и с него железный замок упал. Открылись мне людские страдания, и что я своими делами эти страдания умножаю. Стал я тайно помогать заключенным. Иногда письмо на волю передам. Иногда кусочки сахара подарю. Иногда отвернусь, если кто изнемог и присел отдохнуть. И все слышится мне голос: «Павел, почто ты меня обижаешь»? Раз летом заступил на пост, стою на вышке. Бараки спят, над ними июньская заря негасимая. Сверху мне море видно, где небо, а где вода, не понять. Думаю, где-то там, в глубине лежит село Мотыли, и икона с чудесной Девой. Может, всплывет на поверхность. Вдруг вижу, засветилась вода, будто в море возникло сияние. Розовое, зеленое, голубое, все сильнее и ярче. И всплывает на море, не икона, как я ожидал, а портрет Сталина, такой же, как у нас в казарме висел, только огромный, в пол моря, и цветной, переливчатый. Будто нарисован на платке, колышется на волнах, и лицо, как живое. Брови, усы шевелятся, губы что-то хотят сказать. Я испугался, винтовку выронил. А портрет оторвался от моря, будто его за четыре угла подхватили и вознесли на небо. Стоит в небе, и в нем красное, черное, серебряное блещет, и он из неба что-то хочет сказать. Его подхватило, словно ветром, и погнало вглубь неба, все меньше, дальше. В цветную звездочку превратился, потом и вовсе в черную, чернее неба, точку. В эту точку, как в игольное ушко, полетели все звезды, все планеты. Начался на земле огромный и страшный ветер, меня с вышки сдувает, и вместе с этим ветром улетает с земли тепло, сам воздух, сам земная жизнь. Я обмер, потерял сознание. А утром объявили, что началась война…

Ольга Дмитриевна внимала чудесному откровению, изумляясь, почему она его удостоилась. Черта, которая отделяла ее от таинственного, ей уготованного будущего, была уже пройдена. Сидя в этой душной кельи, глядя, как в черном зеве пещеры серебрится борода пророка, она была по другую сторону черты, и будущее вовлекало ее в себя вместе с исповедью дивного старца.

— Полк НКВД, в котором служил, бросили на фронт, под Вязьму, где немцы к Москве пробивались. Там мы попали в котел, в кипяток железный, и много нашего брата погибло. Я с другими занимал оборону в доме, в который немцы стреляли из танков, били из орудий и ходили на приступ. На второй день в доме только я один в живых остался, все кругом побиты, крыша проломлена, везде пожар. У меня ни одного патрона, только лопатка саперная. Думаю, сейчас танк пойдет, а я на него с лопаткой и с матерным хрипом. Готовлюсь умирать, и вдруг сквозь пролом в стене, по битому кирпичу входит женщина, высокая, белоснежная, глаза голубые, волосы до плеч, в руках веточка с бриллиантами. Та самая женщина, которая в Мотылях меня укоряла. «Ступай, говорит, за мной. Не твой час умирать. Тебе еще жить и жить, покуда ни встретишь мученицу. Встретишь, она тебя и отпустит». Взяла меня за руку и повела из дома. Идем по улице, кругом убитые русские лежат, немецкие танки урчат, ихние солдаты изготовились стрелять. А нас не видят. Проходим сквозь их посты, через весь город, на проезжий тракт, по которому немецкие колонны идут, грузовики, солдаты. Мы среди них шагаем, а они не видят. Вывела она меня через леса и несжатые поля к нашей части, которая под Нарофоминском рубеж занимала. И стал я опять воевать. Всю войну прошел. Под Сталинградом был ранен. Под Курском обожжен. Под Минском контужен.

Под Варшавой тонул. Под Берлином ослеп от огня. Но выжил, и зрение ко мне вернулось. Это Богородица меня через войну провела, для того чтобы я тебя дождался…

Ольга Дмитриевна слушала чудесное повествование, и то пугалась, то вспыхивала радостью, то готова была разрыдаться. Незримая икона из глубины вод откликалась на ее борения, то румянила воды, то золотила, то покрывала сыпучим стеклянным бисером.

— После войны пошел я учиться в университет, на математика. Легко мне наука давалась. Математика, как музыка, не о телесных сущностях учит, а показывает скрытую природу вещей, — как Вселенная устроена, и на каких созвучиях Божий мир стоит. Я этот мир глазами узреть не могу, а выпускаю впереди себя поводыря — математику, и она меня, слепца, в глубь атома уведет, или в другую галактику проводит. Стал я работать в институте у великого русского академика Боголюбова, который создавал уравнения для атомной бомбы и космической ракеты. Мы математикой описывали взрыв, из которого мир родился, то есть, создавали теорию божественного творения, но не из Слова, не из Логоса, а из математической формулы. Когда мир сотворяется, в нем все явления согласованы со скоростью света, вся математика сотворения мира связана со скоростью светового луча. Но когда мир завершается, и падают звезды, и небо сворачивается в свиток, в нем начинает действовать скорость тьмы. Она обратна скорости света, и с этой скоростью мир влетает в «черную дыру» своего конца. Я эту формулу вывел и написал научную статью, в которой доказывал, что душа праведника мчится в рай со скоростью света, а душа злодея уносится в ад со скоростью тьмы. Моя математика доказывала существование рая и ада и могла указать, где во Вселенной находится божественный рай, а где сатанинский ад. Меня за эти размышления сначала из института убрали, а потом и вовсе в сумасшедший дом посадили, оставили без чернил и бумаги, и я гвоздиком на стене писал свои тайные знаки…

Ольге Дмитриевне вдруг стало страшно, словно ей предстояло проводить этот мир в черную пустоту, и остаться одной посреди померкшего мирозданья, где нет ни светил, ни звезд, ни трав, ни людей, а одна безликая бесконечность. У нее стиснулось сердце от невыносимой тоски, оконце погасло, и образовалась непроглядная тьма. Но потом оконце опять забрезжило, словно засветлела тихая зорька, и погибший мир стал вновь нарождаться.

— Я вывел формулу, по которой в русской земле скорость света и скорость тьмы встречаются, и от их сшибки Россия то валится в бездну, то возносится в ослепительном блеске. В России являются праведники, от которых всему миру спасение, и такие злодеи, от которых содрогается мир. Сейчас над Россией зияет дыра, как врата ада, из которых валит кромешная тьма. От этой тьмы в умах помрачение, в душах червь, в земле отрава. Либо русских людей совсем не станет, они разбегутся по чужим народам и странам, и память о них навсегда исчезнет. Либо перед самым концом появится в народе мученица, которая заслонит грудью врата ада и остановит тьму. Ты и есть та мученица, которая послана Богом на Русскую землю. Я тебя всю жизнь дожидался. Угадал по знамениям, когда ты родилась. Когда тебя увезли из России. Когда родители твои на дороге разбились. Знал, когда ты приехала в Рябинск. Выкликал тебя, призывал, чтобы ты поскорее явилась. Сегодня с утра на море икона играет, из воды светлые лучики испускает, будто хочет всплыть. Гляжу и знаю, — это ты ко мне едешь, а икона тебе славу поет…

Ольга Дмитриевна не могла ни о чем спросить. Смысл пророческих слов был невнятен. Загадочная математика сотворения и скончания света осталась для нее непонятной. Одно она знала, что по чьей-то неисповедимой воле она стала избранницей, и ее поведут на муку, которую не обойти, не объехать. Ей гореть на раскаленных углях, задыхаться в петле, погибать под ударом хлыста. Это входит в таинственный замысел, по которому ее сотворили. Показали божественный мир. Окружили любовью. Провели по московским снегам среди голубых метелей. Показали Париж в белых душистых каштанах. Дали вкусить любви. Обрекли на великое горе. И теперь впустили в эту ветхую келью, посадили на жесткую кровать, вещий старец готовит ее к костру или плахе, и за окном среди радужных вод поет и сияет икона.

— Что же мне делать? — тихо спросила она. Старец молчал, только в черной пещере светлела его борода, — Что же мне делать? — повторила она.