Звоны возникли впереди желтоватой колокольней, серо-желтой линялой церковью, рассыпанными вдоль дороги домами и аллеей старых тополей, в конце которой блестело и переливалось море. Тополя вместе с дорогой приближались к самой воде, исчезали у берега, и казалось, они убегают под воду, и там, в туманной глубине, невидимые, высятся высокие деревья, длится проложенная среди них колея, и кто-то сидит на телеге, погоняет лошадь, а над ним солнечная водная поверхность, с разводами и зыбкими кругами.
Они оставили машину возле церковной ограды, за которой было много молодого бурьяна, несколько могильных крестов. В открытые двери храма легкой птичьей походкой пробежала женщина в черной, до земли, юбке, неся накрытую тканью корзину. Мимо, толкая перед собой одноколесную тачку, прошел мужчина в свитере и резиновых сапогах. В тачке лежал ворох зеленоватых рыбачьих сетей. У берега, куда направлялся рыбак, слышался стук моторки. Лодка с черной фигуркой, оставляя пенистую дугу, уходила в разлив. Из церкви вышли две женщины. Одна, тучная, на раздутых ногах, опираясь на грубые костыли, с одутловатым измученным лицом, в облачении богомолки. Вторая, моложе, в грубых башмаках странницы, в черном платке, из-под которого торчал острый нос. На сухом пожелтелом лице тонкой черточкой сжались губы. Она поддерживала хромающую подругу. Обе медленно спустились с крыльца, вышли за церковную ограду.
— Скажите, пожалуйста, где отец Павел живет? — спросила Ольга Дмитриевна, когда женщины с ней поравнялись.
— Там, в конце села у самой воды, — махнула рукой остроносая, — Мы тоже туда идем.
— Господи, хоть бы батюшка принял нас. А то второй раз приезжаем. Он, когда очень плох, людей к себе не пускает. Сегодня, говорят, ему полегчало. Бог даст, приложимся к его рученьке. — Обе выглядели утомленными долгой дорогой, изнурены хворями, но в их лицах, как светлое облачко, светилась надежда.
Ратников и Ольга Дмитриевна, опережая медленную пару, направились по улице, вдоль косых домов и утлых заборов, за которыми иногда слышался крик петуха или блеяние козы. Ольга Дмитриевна озирала эту сохраненную, не затопленную кромку райской страны Молоды, над которой не сомкнулись воды. Видно рай погрузился в пучину, там каждое дерево, каждый храм, каждый предмет были окружены прозрачным сиянием, каждый житель носил вокруг головы нимб. Здесь же святость земли улетучилась, мир поблек и погас, и нигде, ни на лицах, ни на кровлях не виделось светящихся озарений.
Они приблизились к маленькой темной избушке, притулившейся на круче, над самым морем. Она напоминала скорее деревенскую баню, чем жилье. Крыша желтела от лишайников, венцы почернели, словно их прокоптили. Забор, седой от старости, покосился, и за ним, налегая на тес, сочно зеленели деревья, цвела яблоня, осыпая на улицу белый пепел лепестков. Вдоль забора стояли две длинных скамьи. На них поместились странники, явившиеся к старцу за духовной помощью. Все усталые и печальные, изведенные дальней дорогой, хворостями, неурядицами и огорчениями, с робкой надеждой на облегчение, с выражением бесконечного терпения и покорности. Все были усыпаны лепестками опавших цветов. Ратников и Ольга Дмитриевна присели на свободное место, среди кульков и дорожных кошелок.
— Отец Павел принимает? — спросил Ратников, отчужденно оглядывая унылых людей, жалея Ольгу Дмитриевну, причислившую себя к этой бедной и убогой очереди.
— Вы, родненькие, поздно пришли. Должно, не попадете сегодня, — вздохнула плоскогрудая женщина в долгополой юбке, из-под которой виднелись истоптанные, грубые башмаки. — Уже час, поди, у батюшки человек сидит. А все не отпускает батюшка.
Ратникову было неуютно и странно среди этих выцветших лиц, бессильно опущенным рук, потухших глаз, словно он находился в очереди безнадежно больных, уповающих на последнюю случайность исцеления. На скамейке тихонько переговаривались — пожилая женщина с синими мелкими глазками и другая, с бурачного цвета щеками, сплошь покрытыми воспаленной экземой.
— У нас в Ярославле живет одна продавщица, — говорила синеглазка с певучими интонациями сказочницы, — Такая была румяная, сдобная, как творог с вареньем. Стала чахнуть, чернеть, будто в ней червь завелся. Стала, как тень, по стеночке ходит. Обращалась к врачам, свечки в церкви ставила, к знахарям ее водили. Худеет, тощает, червь ее пьет. На какую-то операцию, страшную, смертную, ее повели. И прежде чем лечь под нож, один врач, человек не молодой и верующий, сказал ей: «Операция тебя не спасет. Опухоль почти всю тебя съела. Попробуй, доберись до отца Павла, может, он поможет». Она поехала в Звоны, едва жива. Принял ее батюшка, ни о чем не спрашивал. Только сказал: «На-ка, попей водички из моря. Вода святая, в ней Богородица искупалась. Пей с верой, и исцелишься». Дал ей бутыль с водой, поцеловал и отправил. Она по ложечке воду пила, молилась Богородице, и опять стала белеть, полнеть. Стала, как прежде, кровь с молоком. Вся болезня ее ушла, — синеглазая сказительница поджала сморщенные губки, как если бы сама была причастна к чудесному исцелению, и ее сказ не подвергался сомнению.
К избушке тем временем подошли две странницы, — на костылях, и та, что ее сопровождала. Обе перекрестились на покосившийся домик. Неловко уселись на край скамьи, отирая платками лица. На обеих тут же посыпались белые лепестки яблони, словно бесшумно ставили пепельную мету.
— А у нас в Тутаеве была одна вдова, у которой сын шибко пил. Все добро спустил, шифер с крыши продал, у матери пенсию отнимал, бил больно, — тучная, с бурачной экземой, паломница делилась своими сведениями о чудодейственном старце. — Ни милиция, ни медицина, ничто не помогало. Вся в синяках, в слезах шла по улице: «Хоть бы Господь тебя прибрал, нету моей мочи». Поехала просить помощи у отца Павла. Вошла к нему в келейку, упала на колени: «Батюшка, помоги»! Он ее поднял, посмотрел на нее и так тихо и сказал: «Аннушка, не проси ничего у Бога. Он тебя услышал, поезжай домой». Вернулась в Тутаев, и узнает, что сын ее умер, опился паленой водки. Батюшка имя ее угадал, и про сына узнал. Будто ему ангел весть принес, — она вздохнула больным сиплым вздохом, как вздыхает иногда в темноте большая печальная лошадь.
— А вот еще какое было, — заговорила синеглазка, словно соревновалась с соседкой в своей особой осведомленности, — Московские ребята, которые грабили и убивали, бандиты, одно слово, напали на банк и много денег оттуда вынесли, а кассиров поубивали. Мучит их, видно, совесть, что кровь пролили, и решили они батюшке Павлу денег привести, чтобы на эти деньги церковь отремонтировали и бедным помогли. Приезжают к батюшке и перед ним мешок денег кладут. «Так и так, люди мы верующие, дарим на ремонт храма». А он им говорит: «Чтой-то у вас в мешке, клюкву, что ли, привезли. Красное каплет». Они глядь, а мешок кровью сочится. Бухнулись они в ноги и во всем покаялись. А он им говорит: «Отдайте деньги женам и детям тех, кого поубивали. И идите властям сдавайтесь. Может, вам и будет от Бога прощение». Бандиты эти деньги забрали, отдали тем, кому батюшка велел. А сами явились в милицию и во всем признались, добровольно в тюрьму пошли.
Синеглазая сказительница поведала свою притчу громко, в назидание всем, будто обладала особой приближенностью к старцу, была свидетельницей многих чудесных деяний. Ольга Дмитриевна прислушивалась пугливо и доверчиво, с потемневшими от волнения глазами. Ратникову было жаль ее. Хотелось увести из этой немощной очереди в тот мир, в котором действовали сильные, энергичные люди, строили машины, пускали в небеса самолеты, великими трудами и бореньями увеличивали драгоценные знания о природе, о законах истории, добивались в яростных схватках победы над злосчастными, изъедающими Россию болезнями. От сидящих на лавках пришельцев веяло отчаянием и покорностью. От худого желтолицего парня с повисшими безвольно руками. От пухлого ребенка с мутными рыбьими глазами и открытым ртом, из которого текла слюна. От инвалида в засаленном коммуфляже, из рукавов которого торчали розовые обрубки. Все они были обсыпаны мертвыми лепестками, и этот пепел уже лежал на платке и платье Ольги Дмитриевны.