Но главное — охота настойчиво водила его по всем углам и закоулкам Родины, по лесу и по морю, в горах и пустынях, летом и зимой, весной и осенью, в дождь и в вёдро, в морозной тишине и под вой пурги. Охота вела. Оставалось только смотреть, видеть и думать, а это Виталий умел делать так, как немногие.
Нет, не охладел Виталий Бианки к охоте. Не охотился в самые последние годы потому, что был болен и, главное, болели ноги. Тяжело это переживал, жаловался при встречах и в письмах: «Мне бы только научиться маленько бродить, я бы еще показал… вальдшнепам да уткам». В другом письме: «…эх, леший! Неужели я-то так уж больше не смогу побаловаться с ружьишком, хоть с лодочки?!»
Были и проблески: «Здоровьишко мое маленько получше. Весной надеюсь не раз побывать с тобой на тяге. Кстати, и „Победа“ у меня в распоряжении».
Есть у старых охотников душевное свойство — постоянное желание поделиться охотой с другими. Поделиться с другом — это уже большая радость. Как устроить охоту малоподвижному человеку?
Захотелось угостить Виталия глухариным током, — по его определению, «одним из самых поэтических лесных таинств». Два года я бегал, и не один, а с друзьями, по настам, по голубым мартовским снегам, разыскивая глухариные чертежи вблизи шоссейных дорог. Нашли в Волосовском районе. Небольшой ток, петухов на четыре-пять, но непуганый, а главное — с самой дороги, как показал подслух, хорошо слышны песни. Удивительный ток! Может быть, один такой на всю Ленинградскую область. Вот и свезем туда Виталия.
Надо было видеть его радость:
— У самой дороги?
— На дороге чертежи.
— Окошечко открутим и услышим?
— Услышим и увидим.
— Здорово, босс!
Собирались долго, на неделю отложили. Накануне выезда зашел к Бианки окончательно договориться. В передней встретила Вера Николаевна, жена Виталия, шепчет:
— Не позволяют врачи. Не расстраивайте его, не говорите о поездке.
Целый вечер мы разговаривали на разные темы. Про мошников, про тока — ни я, ни он. Были ли правы врачи? Я? Вера Николаевна?
Виталия нет, а глухари поют. Поют и на «бианковском» току. Наверно, и числом прибавились, ведь никто из нас после на этом току не стрелял. Конечно, поют…
Глупо было бы написать: «Виталий Бианки любил природу». Никчемно. Но интересно, что само слово «природа» Виталий терпеть не мог, хотя и вынужден был им пользоваться, говорил: «Природа, хм! Неуклюжее какое слово; представляется что-то вроде толстой чугунной бабы».
В письмах Виталия непременно кусочек, пусть две-три строчки, о природе:
«Репино. Меня вишь куда пихнули. Тут, правда, недурно: еловый воздух, смешанный лес, дюны, море, много птиц, белок, черемухи, кислица».
«Ленинград. Вот сейчас еще гляжу из своего окна и просто изумляюсь: топольки стоят зеленые! На Марсовом, у Казанского собора расцветают розы. Летом совсем засыхавший лес в октябре стоит весь зеленый — всем на удивление. А стрижи ежегодно исчезают у нас в свой календарный срок: 20 августа. Пятый год отмечаю в Комарове: день в день, тютелька в тютельку! Это поразительный фено-феномен! Вношу это в свою „Лесную газету“».
В мозглый осенний день 1950 года я привез Виталию фотографии из Новгородской области, где проводил лето. Виталий морщился, у него болела нога. Мы долго молчали. Наконец он сказал:
— Хороши места, я там близко жил на озере Карабожа, километров сорок, наверно. Не могу без леса, без воды, отсюда выбираться трудно. Что бы поставить где-нибудь избушку на курьих ножках? Как думаешь? Говорят, под Весьегонском хороши места — холмистые, воды — океан, утка, рыба. Съездил бы с моими ребятами, посмотрел?
Я ответил, что съездить могу, но что для этого дела мне давно приглянулось место в Любытинском районе Новгородской области. На этом разговор окончился.
В июне следующего года пришло письмо из Репина от Виталия: «Я, собственно, вот насчет чего: поедешь ты во Весьегонск или не поедешь? Насчет избушки на курьих ножках? Если всерьез разделяешь мои мысли насчет новой „маленькой родины“ (вроде нашего Лебяжьего), то приезжай ко мне сюда, поговорим подробно и всерьез. Это ведь большое дело».
В Репине мы много разговаривали о новой «журавлиной родине», о солнечном, высоком бугре над озером, где рядом неоглядные мхи; там журавли выводят молодых, по веснам хохочут куропачи и до ближайшего глухариного тока рукой подать.
— Километра полтора-два я могу, — опять сказал Виталий.
Живучи в отпуску в деревне, я получил письмо:
«Вернулся в Ленинград с Рижского взморья — и нашел здесь твое письмо. Рад за тебя. Видно, там у вас в Любытинском и впрямь красота. Уж не попроситься ли и мне в те края? Все еще не оставляю надежду на избушку на курьих ножках. Только где бы ее поставить? Приедешь — поговорим, ладно?»
В ответ я послал карту наших новгородских мест и кроки озера Городно, сделанные от руки.
«Комарово. Дорогой Леша. Спасибо за карты. Мы тщательно изучаем их — и так вроде уже путешествуем по замечательному озеру. В. Н. и Талюшка рвутся на разведку. Хорошо бы воспользоваться вам наступающим бабьим летом — и съездить на разведку на Городно.
Вчера катали меня в „Победе“ по Перешейку. Были и на оз. Красавица, и на других озерах, и на Выборгском шоссе. Но самое сильное впечатление произвел на меня один холм, где следы бывшей усадьбы и взорванный дзот. С этого холма в несколько горизонтов открывается огромный кругозор (или по-древнерусски: „видимирь“) чуть не на всю Похьёлу, на ее холмы и леса.
И скажу: не по душе мне эта страна!
Потом долго думал: что мне тут не нравится, чего не хватает?
Наконец понял. В сухопарых здешних лесах нет кудрявых ольх и у озер — ласковой лозы, ракит, ив. Озера здешние — просто дырки в граните, а острова их — камни.
Нет, не по душе мне Похьёла, и не желал бы я такой родины своим внукам. То ли дело милая Новгородчина с ее обильной, а не как здесь будто по карточке отпущенной березой и осиной, с ее зарослями веселых ив („тальника“ — по-сибирски) вокруг мягкобережных озер, с целыми рощами самого, казалось бы, никчемушнего на свете дерева — черной и белой ольхи по болотам! Сколько ласки и радости в том пейзаже, сколько интимной прелести в наших речушках, пробирающихся из смешанного леса, где седовласые дремучие ели создают таинственную глубину, шуршит под ногами опавший лист ольхи, рдеет рябина, трепещет осина, рыжим огнем горят на закате мачтовые сосны по холмам, — в строгий храм соснового бора, оттуда выбегают в луг с живописно разбросанными по нему куртинками остролистых ив, оттуда в белоствольную березовую рощу, а там бегут бесконечными полями ржи, пшеницы — и опять вбегают в разнопородный лес, где, на радость зайчишкам и молодым медведям, прячутся участки овсяных полей…
Нет! Хочу скорей на Городно, где в лесу лешаки, в озере — русалочки, а на прекрасных болотах — смешные разные шишиги и кикиморы. И пусть оно станет настоящей маленькой родиной моим внукам, какой было для нас когда-то Лебяжье, — и вырастут на берегу его избушки на курьих ножках в усадьбе под названием Внуково, или Дедо-Внуково, чтобы было и мне где сложить свои усталые косточки в мать-сыру землю Новгородскую.
Давай строиться вместе: так удобнее, а понять — мы всегда поймем друг друга, поскольку характеры у нас не вредные, оба мы любим одно и оба из Лебяжьего…»
Разговоры о постройке избушки на курьих ножках продолжались, стали излюбленными, но… здоровье Виталия становилось все хуже. В 1955 году я начал постройку дома в Новгородчине. Купил избу в глухой лесной деревнюшке, чтобы перевезти ее к озеру. Весной, будучи у Бианки, рассказал об этом и предложил купить еще одну пригляженную избу и поставить рядом. Виталий загорелся, хотя и чувствовал себя плохо. Выходя из дома, в прихожей, я спросил Веру Николаевну: «Покупать?» Она молча отрицательно покачала головой и шепнула: «Доктора!»
С тех пор разговоры шли только о моем доме. Строил я его долго и трудно. Наконец, в июле 1957 года написал Виталию, что закрылся крышей. В ответ письмо: