Изменить стиль страницы

– В политической тоже, – сказал Нестеренко. – В Таджикистане начинается буза. Неизвестно, во што выльется. Если начнут воевать за власть кланы, тогда – спасайся, кто может. А ведь какая жизнь была! – я-то помню. Беззлобная… Спокойная…

– Первым достанется – русским, – мрачно произнёс Адольф. – Подымали, подымали их, а теперь – на ножи. Это ж надо, как загадили людям мозги!

– Всё потому, што люди не заметили, когда началась подмена, – выходя из-за стола, проговорил Савельев. Подошёл к входной двери, открыл её, встал в потоке прохлады. Оттуда заговорил:

– Все мы с удовольствием дышим воздухом после грозы. Кусать его хочется. Запах – божественная свежесть. Это – озон. Но дай человеку этой «свежести» чуть-чуть больше и он умрёт. Самое мало – мужик станет бесплодным. Благодатный озон и смертельный озон – один и тот же газ. Дело – в количестве.

Виктор вернулся к столу. Его внимательно слушали.

– Нас подкупили обещанием свежести. Слов нет – она была нужна. Из некоторых углов уже сильно пахло. Я сам… наверно, больше, чем каждый из вас – ничево не поделаешь: работа такая!., чувствовал этот запах… и хотел свежести. Перемен хотел! И не один я. Многие. Мы поверили в наши возможности. В благородную цель… Однажды я сказал Володиной Наташе, не знаю: говорила она тебе? (Виктор посмотрел на Волкова, тот пожал плечами) – может слишком возвышенно это прозвучало, но это было искренне. Я сказал: мы – вроде Диогена, который ходил днём с фонарём – искал хорошего человека. Только мы идём с баночками керосина, куда вставлен горящий фитилёк, штобы осветить дорогу в светлое завтра. Я даже вижу, сказал я Наташе, как с такими же баночками идут тысячи людей… десятки тысяч и каждый верит, будто его керосин сделает жизнь страны светлей и радостней. Но только потом я понял, што это горючее – из множества баночек – сливают в одну большую цистерну и, когда придёт нужный момент, бросят в неё горящий факел – помните, в «Белом солнце пустыни» так бросили? – и страшенный взрыв разорвёт всё вокруг. Понял, но мне уже не давали сказать поставленные сливальщиками люди.

– Вот и бросили факел, – выдавил Нестеренко. – Теперь мне понятно, про какие ты баночки…

В этот момент Савельев увидел, как на экране телевизора появилось лицо Горбачёва. Заметил это и Адольф.

– Гляньте-ка, чучела-мяучела вылезла! – воскликнул он. – Просрал державу, поганец, и не стыдно народу в глаза глядеть.

– Подожди, Адольф, он чево-то важное говорит, – сказал Савельев. Журналист прибавил звук, и все услыхали слова:

– …я прекращаю свою деятельность на посту Президента СССР.

В избе загомонили. Даже Валентина стала что-то говорить Дмитрию. Каждого цепляла какая-то фраза, и человек комментировал её. Только Савельев слушал длинную, блудливую речь молча, реагируя на выкрики соседей взглядом или мимикой.

«Но и сегодня я убеждён в исторической правоте демократических реформ, которые начаты весной 1985 года».

– Лучше б ты в аварию попал той весной, тварь! – кривясь, говорил Нестеренко в экранное лицо ненавистного ему человека. – Для реформ башка нужна, а не пятно на ней.

«Старая система рухнула до того, как успела заработать новая».

– Он нам рассказывает, што натворил! – удивлялся Волков, обращаясь к стоящим рядом.

«И сегодня меня тревожит потеря нашими людьми гражданства великой страны».

– Это твоя работа, ублюдок, – прорычал Адольф. – Штоб ты захлебнулся в слезах людских.

Выступление было долгим, бесцветным и скользким, как мокрый обмылок. «Даже последнее слово не смог сделать достойным», – с неприязнью подумал Савельев. Он отвернулся, чтобы уходить к столу, как вдруг пронзительный вскрик Нестеренко заставил быстро глянуть на экран:

– Флаг! Смотрите: флаг!

То, что происходило на экране, остановило всех. Видимо, съёмка шла издалека – «телевиком». В ночной темноте едва просматривалась Спасская башня Кремля. Был слабо освещен и купол президентской резиденции. Только установленная на его крыше мачта с государственным флагом Советского Союза была хорошо видна в свете направленных снизу прожекторов.

Эту картину – красное полотнище величественно колышется над Кремлём – много лет видели наяву или по телевизору граждане трёхсотмиллионной страны, и развевающийся стяг был гарантией того, что великое их государство живёт, и они являются частью его.

Теперь же происходило что-то невероятное. В полной тишине флаг полз вниз и уже прошёл треть мачты. Едва различимые на крыше фигурки людей быстро двигали руками, видимо, торопясь опустить стяг. Но декабрьский ветер сильно развевал его, образовывал тугие ярко-красные волны, снова вытягивал полотно на всю длину, и казалось, флаг сопротивляется. Когда же его достали рукой, съёмка прекратилась.

Все находящиеся в избе онемели. В молчании Савельев выключил телевизор. Пошёл к столу. Он понял: если сейчас не выпьет, не сможет разжать спазмы в горле. Глядя на него, двинулись за стол остальные. Только Нестеренко прикованно смотрел на выключенный телевизор и не трогался с места.

– Андрей! – позвал его Савельев. – Иди к столу.

Тот сумасшедшими глазами глянул на журналиста и показал пальцем в телевизор:

– Эт што такое, Вить?

– Это, Вольт, конец страны, – вместо Савельева ответил Волков.

– Кто ж им, сукам, разрешил? – тихо, но зловеще спросил электрик. – Вы мне можете сказать? Значит, они окончательно угробили нас?

В дальних глубинах сознания у Нестеренко ещё таилась маленькая, едва дышащая надежда на какие-то перемены. Да, подписали три Существа бумагу о том, что Советский Союз они распускают. Видимо, побаивались: могут нарваться на кулак Горбачёва. Поэтому собрались, как сейчас рассказывают, в нескольких километрах от границы, чтобы в случае чего рвануть в Польшу. Тогда Горбачёв пустил соплю. Но потом-то мог опомниться? Он всё ещё президент. Главнокомандующий. Не надо армии. Достаточно несколько дивизий… А он ни страну, ни себя не стал спасать. Ах ты, пятнистая шкура…

– Не знаю, как вы, а я готов пойти в партизаны.

– Против кого? – спросил учитель.

– Их надо казнить, – продолжал Нестеренко. Он, наконец, сдвинулся от телевизора, но шёл к столу тяжело, разбито.

– По-хорошему, надо бы судить, – сказал Савельев. – Партизанщина – это терроризм. А он нигде не приветствуется. Вот судить – другое дело! Но кто же в этом разброде даст их судить? Всё, што они сделали, нужно не народам. Кучкам, оказавшимся у власти. И особенно тем, кому сдали страну… Западу. Разве победители позволят разложенным, оглуплённым массам отнять такую ценность?

Отречение Горбачёва потрясло и Виктора. Видя, куда направляются события, он давно был готов к нехорошему финалу. Но одно дело знать, что будет смерть, другое – её увидеть. Виктор вспомнил рассказы отца о реакции людей на смерть Сталина. Сергей Петрович Савельев также, как Волков, был учителем. Только преподавал математику. «Все мы понимали, – говорил он сыну, – придёт когда-то время и Сталин умрёт. Нет же бессмертных… Но когда он умер, многим показалось, что остановилась жизнь. Мой класс – девятый класс – рыдал. Я вытирал слёзы и не стеснялся. Фронт прошёл… Горя нагляделся… А тут – плакал. Потом оказалось, что жизнь продолжается».

До заявления Горбачёва Виктор старался притоптать свои тревожные мысли о будущем страны. Успокаивал себя и жену примерами из истории. Сколько империй распалось, а народы продолжают жить. Ту же Российскую империю большевики разорвали в клочья. Однако она вернулась в форме Советского Союза. О том, что многие империи исчезли вместе с народами, думать не хотелось. Теперь спущенный флаг государства взволновал его и встревожил до учащённого сердцебиения. Что будет с Россией? С Украиной, где жили родственники жены? С тихой и светлой Белоруссией, куда он несколько раз ездил в командировки и возвращался, словно умытый в прозрачной родниковой воде. Наконец, с Казахстаном, где он какое-то время работал, и половина населения которого – русские.

– Эти люди не имеют права жить, – обрывисто дыша, продолжал свою линию электрик. – Надо подкараулить… Не приветствуется… А быть государственным преступником и оставаться ненаказанным приветствуется?