На широком деревянном столе, среди мелких белых стружек, стоял большущий картонный куб. В воздухе витал вкусный запах свежего дерева.
— Показывайте! — с нетерпением воскликнул архитектор.
Салин подошел к столу. В каждом его движении была такая уверенность и гордость, словно он сознавал, что сейчас его признают кудесником и богом. Да так и было на самом деле. Максим Тихонович никогда не хвалился своей работой, своим тончайшим умением, однако цену ему знал.
Картонный куб был поднят и решительно отброшен в сторону. Огюст вскрикнул от восторга. На столе мастера стоял собор, тот, что высился сейчас посреди площади. Было скопировано все: пропорции, точеное изящество коринфских колонн, высоко взлетающий вверх купол, скульптурные рельефы и статуи, которыми предполагалось украсить здание. Это был самый настоящий собор святого Исаакия, только уменьшенный в сто шестьдесят шесть раз.
— Невероятно! — по-французски прошептал Монферран. — Просто не поверить…
— Что вы сказали? — деловито спросил мастер, хотя по выражению лица главного архитектора прекрасно понимал смысл его слов.
— Извините, Максим Тихонович, я забывался… забылся! Ну вот, разучился по-русски говорить! — на щеках Огюста выступила краска, он весь сиял. — Такая модель достойна украсить Академию художеств, и я скажу государю, что ее дарить никому не надо… Вы создали шедевр, поздравляю вас!
И он так сжал руку Салина, что тот присел.
— Ну и пальцы у вас, Август Августович! Силища! А модель удалась и точно. Вчера смотрел на нее, смотрел, насилу домой ушел. Жена меня в слезах встретила, говорит: «Думала, тебя где-нибудь дорогой убили да ограбили!»
Он рассмеялся, уже не скрывая радости и гордости.
— Вам цены нет, Максим Тихонович! — продолжал Огюст. — Право, напрасно вы не заключили сразу договора с Комиссией, чтоб получить хорошие деньги за эту работу. Она тысяч стоит! Это я виноват, черт бы меня разодрал, мог и сам подумать…
— Да что вы! — Салин махнул рукой. — В деньгах ли дело? Да я же и получаю-то ныне немало, вашими заботами… Ведь это такое счастье было — вот так, своими руками, его такой выточить, собрать. Ведь ни одного гвоздочка в модели сей нет, ни капельки клея, все по дырочкам и стерженькам собрано. Годами, десятками годов стоять будет, не рассыпется![72] А вы говорите — деньги! Не надо мне богатства, Август Августович, счастья в нем нет. Вы, кабы хотели, так бы на этом строительстве бог весть как нажились, а ведь и вам не надо: само дело дороже…
Монферран удивленно посмотрел на мастера:
— Что-то вы не то говорите, Максим Тихонович. С кем сравнились! Вы знаете, сколько я зарабатываю? Теперь почти шесть тысяч рублей в год. Мало?
— Для вас немного, — твердо ответил Салин. — Вы же за тысячу человек и работаете, да еще и как! Вон опять глаза покраснели, опять ночью, стало быть, с книжками, с чертежами… И я не ту наживу в виду имел. Заработанное разве же так называется? Другие вон воруют и с того живут, им и десяти тысяч в год мало…
— Про меня говорят, что и я ворую, — усмехнулся Огюст.
Салин выразительно посмотрел на главного архитектора и отпустил словцо, которое никак не вязалось с нежным запахом свежего дерева, чистыми белыми стружками и крохотным собором на столе. Затем, перекрестившись, словно для того, чтобы смягчить брань, Салин сказал:
— Брехунов на свете много. Кто с вами не работает, тот такое и городит. А мы-то, рабочие люди, видим, что и как. Нас не обманешь.
Монферран улыбнулся, еще раз пожал руку мастера и собирался уже уходить, как вдруг, что-то вспомнив, остановился, быстро вытащил из внутреннего кармана сюртука серебряные часы на витой цепочке и протянул их Салину:
— Возьмите от меня, Максим Тихонович. С моей благодарностью.
Мастер было обиделся:
— Август Августович, ну к чему вы…
Однако архитектор прервал его:
— В подарок за вашу работу. Прошу вас. Это делал такой же, как вы, великолепный мастер, мсье Бреге, знаменитый парижский часовщик. И между прочим, по моему рисунку. Я эти часы сразу узнал.
— Как узнали? — удивился Салин. — Вы их разве не с собой привезли из Парижа?
— Что вы, конечно нет. Когда я уезжал, мне такие часы были не по карману, я бы на них за год не накопил. Это я в прошлом году здесь увидел в антикварной лавке и не удержался. Но у меня ведь еще есть, и не одни. Возьмите.
Максим Тихонович взял часы и долго их рассматривал. На его коричневатой морщинистой ладони сияющее серебряное чудо, покрытое плетеными чернеными кружевами, украшенное аметистами и опалами, выглядело, как ажурно-золотой колос спелой ржи, упавший на темную осеннюю землю.
— Вещь дивная! — благоговейно проговорил мастер. — Благодарствуйте, сударь. Как судьба сложится, вперед не знаю, но одно скажу: с голоду помирать буду, а подарка вашего не продам. Разве что, если детям худо будет.
— Что вы, Максим Тихонович! — Монферран посмотрел на него почти с испугом. — Как это вы да помирать с голоду, а?
— А в жизни все бывает! — пожал плечами Салин. — Нам, мужикам, это ведомо. Был я крепостной, никто, а вот попал в Петербург, в Академии учился, ныне вот при вас… А там мало ли как опять повернется? Но все одно я счастье узнал уже, его уже у меня не отнять. И за то вам спасибо больше, чем за часы ваши и за всю вашу доброту.
И опять сияющими глазами он посмотрел на прекрасное диво — крохотный деревянный собор.
Часть четвертая
Каменный гимн
I
Проехав городскую заставу с ветхим обелиском и одноэтажным домиком полицейской таможни, карета еще несколько минут тащилась вперед, вихляя по дороге и, точно хромая лошадка, припадая на правый бок; потом кучер натянул поводья.
— Не езда это, барин, — крикнул он, поворачиваясь на козлах и заглядывая в переднее оконце. — Полетит же колесо к чертовой бабушке… Надобно закрепить.
— Крепи, раз надобно, — последовал ответ.
Дверца кареты распахнулась, оттуда высунулась белокурая голова без шляпы. Среди льняных прядок светились на солнце неуловимые вплетения серебра.
Впереди ежилась на утреннем холодке тусклая городская окраина. Один другого скучнее тянулись серые деревянные дома, маленькие и кособокие, между ними щерились серые заборы, а из-за них вскидывались ветки деревьев и кустарников, по-апрельски еще оголенные. Но куст вербы, нависший над переполненной водою канавой, весь был покрыт толстыми серыми пушками, будто завернулся в беличью накидку, да она порвалась, обнаружив красноватые упругие ветви.
Сразу за кустом была дверь трактирчика со смешной вывеской: самовар, прикрытый лаптем. К трактиру лепилась лавочка, еле видная, совсем низенькая, однако же и она была с вывеской, на коей значилось: «Товары для всякой надобности. Купец третьей гильдии Ермилов. Санкт-Петербург».
— Господи помилуй, ну вот мы и в Санкт-Петербурге! — прошептал Монферран, прочитав эту надпись.
Затем он перекрестился и легко, не держась за дверцу, выскочил из кареты. От его светлых башмаков брызнули в стороны мутные капли.
— Панталоны измажете, Август Августович! — крикнул Алексей, в свою очередь вылезая из кареты. — Под ноги смотрите. Не то переодеться будет не во что: все упаковано на славу.
— Знаю, Алеша, — архитектор обернулся через плечо и подмигнул, — но не сидеть же в карете. Вечно у меня на пути в Петербург кареты ломаются или в грязи застревают… Пойдем в трактир закусим, а?
Управляющий покачал головой:
— Не голоден я, сударь. Если позволите, помогу кучеру с колесом, а то он до обеда провозится.
— Как хочешь.
Огюст прошел по разбитой весенней дороге десятка два шагов и остановился возле куста вербы. Ему захотелось дотронуться лицом до беличьих серых пушинок, и он, нагнувшись, мотнул головой вправо и влево так, что цветущие ветки мягко защекотали его щеки.
Вышедший в это время из дверей трактира мужичок с большой корзиной, надетой на локоть, посмеиваясь, смотрел на архитектора. Тот заметил его взгляд, поднял голову:
72
Описанная модель работы М. Салина демонстрируется ныне в музее-памятнике «Исаакиевский собор».