Изменить стиль страницы

— Чего это она — спятила? — зашушукались женщины.

Гром-молния, не глядя ни на кого, подошла к прилавку.

— Без очереди дадите? — спросила она и вскинула на односельчанок чёрные глаза.

Те молча расступились.

Пришла Гром-молния не за мукой, а за водкой. Обыкновенно она приходила через день, а то и через два и всегда, подмигнув Тоньке, просила:

— Дай четвертинку!

— Нету, — почти каждый раз отвечала Дутова. — Не привезли. Одни пол-литровки.

Дальше происходил приблизительно одинаковый изо дня в день разговор, с небольшими вариациями.

— Тогда отлей в пустую бутылку, — просила Гром-молния.

— Возьми сразу пол-литровку, — отвечала Тонька. — Чего десять раз ходить…

— Из бабьей скромности не возьму, — возражала Гром-молния.

— А куда я с полупустым пол-литром денусь? — не сдавалась Дутова.

— Может, Мишка Одноногий возьмет? — нерешительно заявляла Гром-молния.

— Зачем ему полбутылки, когда он сразу по две берет…

— Тогда пусть переночует — завтра заберу…

— Возьми сразу, пусть ночует у тебя.

— Спаиваешь ты сельчан, Тонька, — убедительно говорила Гром-молния. — Точно спаиваешь. Знаешь, что я женщина слабая и такого соседства не выдержу, а?..

Разговор заканчивался, несмотря на все доводы и уговоры Гром-молнии. Она с минуту ворчала и брала пол-литра.

На этот раз она попросила две бутылки и пачку «Беломора». Забрав водку и папиросы, она вдруг обратила внимание на Шурку Вихреву, розовощёкую, упитанную, рыжеволосую с конопатинами на лице женщину. Глаза её аспидные загорелись.

— А-а! Это ты? — воскликнула Гром-молния. — Тебя-то мне и надо! — И направилась к Шурке.

Та оторопела, зная, что от Гром-молнии следует держаться подальше.

— Чего ты, чего? — дёрнулась она и спряталась за спины пожилых женщин. — Вот сумасшедшая! Пристаёт…

— Ну-ка, скажи народу правду, — протискивалась к ней Гром-молния. — Ты что по деревне треплешь, будто я к Мишке Одноногому хожу. А ну признавайся — ты эти сплетни распускаешь?!

— Ой, бабоньки! — завизжала Шурка, всплёскивая руками, — За что же она меня!? Вы же сами видели, как она вечером на прошлой неделе к Мишке шла. Шла ты, шла! — выставила ногу вперёд Шурка, неожиданно осмелев, полагаясь на поддержку товарок. — Не отвертишься! Тебя и Манька Нестерова видела. Она овец загоняла…

— Дура ты, Шурка, — спокойно возразила Гром-молния, остановившись перед Вихревой. — Это я к Мишке за пол-литром ходила. Самой-то недосуг был в магазин сбегать, так ему наказала на мою долю взять. Вот и пришла забрать… А ты!..

— Ты, Шурка, не брехай попусту, — заступилась за Гром-молнию Настасья Парамонова. — Слышала звон…

— Это я-то брешу!? — закраснелась Шурка. — Я-а…

Гром-Молния протиснулась к ней и встала почти вплотную.

— Обижать старую женщину, а-а? — она осуждающе покачала головой. — Стерва ты, Шурка, хоть и в дочери мне годишься… Да-а, — как бы спохватившись, добавила она, вперив чёрный глаз в розовое Шуркино лицо, — а твой гуляет. Последила бы лучше за мужем…

Шурка так и присела. Глаза её до этого смеющиеся и бесстыжие, потухли, потом смутились, с новой силой ярким пламенем вспыхнуло лицо.

— С кем это? — взвизгнула она.

— С кем не скажу, но последи — сама узнаешь. Потеряешь так мужика…

Лицо Гром-молнии по-цыгански выразительное, было сухо-тёмное, но явная внутренняя бледность проступала наружу. Глаза были большими. Под крутыми дугами выщипанных бровей они горели жарким обжигающим пламенем. Это был неестественный жуткий огонь. Волосы с небольшой, не закрашенной проседью, ещё очень густые, как шапкой прикрывали голову.

Она показала бабам язык и вышла из магазина. Шла по селу, глядя перед собой невидящими глазами, разгоняя кудахтающих кур, раскачивая, как маятник, капроновую сумку, в которой позвякивали бутылки.

Дом её стоял за съездом к реке, в ложбинке перед заливным лугом. Был он обнесён новым крашеным штакетным забором, который возвёл ей плотник Петр Просвиряков за сто рублей и две бутылки «Пшеничной», одну из которых помогла ему «уговорить» сама Гром-молния.

Поднявшись по обшарпанным ступенькам в дом, она поставила сумку на пол, забросила туфли в угол и стала копаться в старом славянском когда-то полированном шкафу. Вытащила белую льняную с голубой широкой каймой скатерть. Набросила на квадратный стол, поправила края, чтобы одинаково свешивались со всех сторон.

Делала это она автоматически, напевая:

Ах, зачем эта ночь так была хороша.

Не болела бы грудь, не страдала б душа…

Из кухни принесла тарелки c заранее приготовленной закуской — нарезанной тонкими ломтиками сырокопчёной колбасой, селёдкой, щедро политой уксусом и маслом, с кружочками репчатого лука, и овощным салатом. Из буфета достала две стопки, гранённые, с толстыми переливчатыми донцами ещё довоенного производства. Сняла со стены фотографию в резной тёмной рамке под стеклом молодого мужчины в вышитой белой косоворотке, с чёрными блестящими волосами, с белозубой улыбкой. И тоже поставила на стол, отогнув картонную подставку. Задернула занавески.

Подойдя к полукомоднику, сняла крышку стоявшего на нём патефона. Достала из ящика толстую пластинку с выцветшим, полинявшим бумажным кружком посередине. Вытерла рукавом. Поставила на диск и покрутила гнутую заводную рукоятку. Потрогала пальцем иглу и опустила никелированную головку на неровно крутившуюся пластинку. Она зашипела. Раздался треск и шорох, и словно издалека, послышались слова песни:

На закате ходит парень возле дома моего,

Поморгает мне глазами и не скажет ничего…

— Ну вот, Петечка, теперь мы одни, — сказала она, садясь на венский стул и ставя портрет на столе так, чтобы мужчина, изображённый на фотографии, смотрел прямо на неё.

Сняла пробку и налила водки в стопки. Одну поставила на чистую тарелку и положила рядом кусочек селёдки и ломтик хлеба. Свою стопку поставила под правую руку.

— Выпьем, Петечка! Со свиданьицем, с днём рождения! Тебя нет, а я всё отмечаю…

На глазах Гром-молнии задрожали слёзы. Она единым махом выпила водку, взяла вилку, ткнула в салат и отложила в сторону. Сидела на стуле, покачиваясь из стороны в сторону, закрыв глаза и тихо подпевая пластинке.

Работала Катерина Сырцова, тогда не было у неё теперешнего прозвища, продавщицей небольшого сельповского магазина, скорее, палатке, за версту от села через речку, где тогда была машино-тракторная станция и дом крестьянина в здании бывшей купеческой усадьбы. Магазинчик был бревенчатый, низенький, приспособленный из деревенской неказистой избы. Стоял он на плоском бугре, на берегу мелевшего, зарастающего пруда, в зарослях старой, но ещё густой сирени.

Завмагазином был Семён Рыжий. Он почти не стоял за прилавком, переложив всю работу на Катьку, высокую, черноглазую, статную дивчину. Она справлялась и одна. Была расторопна, легка на ногу, обходительна с покупателями, и дело шло. Муж её Пётр Сырцов работал трактористом. Поженились они недавно и жили в небольшом, но крепком доме, купленном у переехавшей в город семьи Захаровых.

Семён Рыжий был мужиком бойким, заводным, с белёсыми волосами и усами, отливающими в красноту. После работы позволял себе выпить, как заявлял «с устатку», из выгаданной бутылки, закусывая хамсой, взятой горстями в бочке, стоявшей в подсобке. Наливал и Катьке «красненького». Но она спервоначалу всегда отказывалась.

Сидя в подсобке за ящиком, накрытым фанерным листом и клеёнкой в клетку и служившим столиком, через открытую дверь любил наблюдать, как Катюша, он её называл так, разговаривала с покупателями, следил за её движениями, как ловко она крутила бумажные кульки, насыпала в них крупу, муку или конфеты. И глаза его подёргивались хмельной туманной дымкой.

Как-то после работы притиснул её в угол. Катька оттолкнула его, пригрозив:

— Мужу скажу, будешь приставать.

Семён отстал, но зашёл с другого краю.

Катька любила наряжаться. Он нет-нет да всунет в руку какую-либо безделушку: серёжки простенькие, перстенёк дешёвый, модную заколку или костяной гребень. Пустячок, а приятно.