Изменить стиль страницы

— Пошли!.. Пошли!.. — закричали полицейские.

Люди двинулись по полю неровной цепью, опустив головы, словно невольники. И надсмотрщики были — полицейские с винтовками и плетьми.

В высокой кукурузе было пыльно и душно, Зинка брела, раздвигая высокие, жесткие, словно лезвия бритвы, стебли, обливаясь липким потом. Острые края листьев больно резали оголенные руки и ноги. «Вот сейчас упаду и будь что будет», — с отчаянием думала она. И в самом деле споткнулась о вывороченный еще при пахоте пласт земли, упала, но тут же вскочила и побрела, шатаясь, дальше.

Беглого она увидела посреди плантации. Он лежал между рядками, лицом вниз, на изодранной в клочья рубашке багряно пламенела кровь. Партизан не шевелился, и было такое ощущение, что он мертв.

Зинка остановилась от неожиданности, шагнула в сторону, ломая стебли, чтобы обойти лежавшего ничком человека, и это заметил шедший метрах в двадцати от нее полицейский. Она еще могла что-нибудь сделать, приветливо махнуть полицаю рукой, прокричать какую-нибудь шуточку, словом, изобразить, что ничего особенного у нее не случилось, просто обходит ямку или поваленные ветром стебли. А она, напуганная до полусмерти, закрутилась, завертелась на одном месте, не в силах идти дальше, зажала рот ладонью, чтобы не дать вырваться истошному воплю. Вдруг мелькнула спасительная догадка: так он же мертвый, ему все равно: подойдут эти ироды, пнут сапогом, может быть, даже закопать позволят. Мертвый он! Ничего не чувствует, вот и руки обвисли, словно плети. В его смерти — ее спасение, не в чем будет винить себя, мертвым не больно.

Полицейские издали наблюдали за нею, очень уж странно она себя вела, кружила на одном месте, а другие ушли вперед и теперь оглядывались на нее. Люди тоже заметили, что с нею неладно, одна из женщин, выручая ее, крикнула!

— Зинка, не отставай!

А она вдруг подняла руку, взмахнула — мертвым все равно, а ей жить хочется, ой как хочется жить! Полицейские со всех сторон побежали к ней, продираясь сквозь заросли кукурузы, круша все на своем пути, передергивая со звоном затворы винтовок. И тогда она увидела, как партизан приподнял голову — вместо лица у него была кора из земли и застывающей крови — и негромко, но отчетливо произнес:

— Стерва! Овчарка немецкая!

Нет, он не выкрикнул эти слова — сказал так, будто клеймо выжег на всю оставшуюся жизнь.

— Молодец, девка, — заорал возбужденно чернявый каратель, — вознагражу!

Партизана повесили в тот же вечер на крыльце сельсовета. Как и водилось, на казнь согнали всех жителей села. Зинку поставили рядом с полицейскими и немцами, чернявый, бешено вращая глазами, выкрикнул, что доблестная немецкая армия вот-вот войдет в Москву, что всех коммунистов перевешают, как этого ублюдка — он ткнул пистолетом в партизана, уже стоявшего на табуретке с петлей, и вообще заколотят Советы в гроб.

…Зинка потом много ночей видела в беспамятстве одно и то же: пожилой полицейский неторопливо и хозяйственно на глазах у партизана, совсем молоденького хлопчика, бруском мыла натирает веревку.

Чернявый еще выкрикивал про то, что Зинка оказала большую помощь в поимке беглого бандита и если бы все поступали так, как она, то с партизанами давно было покончено. Один из подручных протянул чернявому сверток, тот сорвал обертку, развернул большой шерстяной платок в ярких розах — мечту сельских девчат — и набросил Зинке на плечи. Ей показалось, что на шею лег хомут и теперь его не сбросить — будет нести свой тяжкий груз туда, куда скажут чернявый и другие каратели.

Селяне молча, не глядя друг на друга, опустив головы, расходились по хатам. Возле повешенного каратели оставили пожилого полицейского, опасаясь, что кто-нибудь снимет тело и похоронит партизана по человеческим обычаям.

— Иди домой, — приказал чернявый Зинке, — и готовь вечерю, заглянем попозже.

— У нас же хлеба и того нет, — все происшедшее оглушило Зинку, повергло ее в состояние полного безразличия, тупой покорности. Вот думала, что тот хлопчик мертвый, а он живой оказался. Овчаркой немецкой окрестил, свое проклятие с нее не снял, как теперь ходить по земле?

Чернявый ухмыльнулся:

— Твое дело — на стол собрать. Остальное — наши хлопоты…

Вскоре после того, как Зинка пришла домой, во двор с сумками и торбами в руках ввалились полицейские. Они нанесли мяса, сала, кур со свернутыми головками, яиц, масла. Несколько пятилитровых бутылей с самогонкой бережно поставили на пол в угол, чтобы не дай бог не зацепить ненароком.

Зинка принялась жарить и варить, чтобы хоть в работе забыться. Мать ей помогала, она кое-что из еды снесла в погреб, пусть будет на черный день. Словно бы он не настал уже для нее, Зинки, черный денечек, такой черный, что и не сказать словами.

— Ты у них корову попроси, — советовала мать. — А то хотят платком отделаться.

— Помолчала бы ты, мама, — Зинка опустилась на лавку, сложила руки на коленях, да так и застыла.

— Ты чего скисла? — прикрикнула на нее мать. — Или они нас жалели, когда пшеничку выгребали, батька твоего в тюрьму отправляли?

Зинка смутно, но помнила день, когда отца уводили со двора милиционеры. А до этого сгорел колхозный склад. Как увели отца, так и пропал, будто и не было его никогда. Да, их не пожалели, так чего ж она должна переживать, мучиться?

Мать ей не раз жаловалась, что вот осталась неизвестно кем: то ли вдовой, то ли замужней женой. И Зинка ее не очень осуждала за то, что в их хату вечерами иногда наведывались подгулявшие мужики — здесь всегда можно было разжиться самогонкой, а то и скоротать время до рассвета.

Подготовив все для стола, мать быстренько привела себя в порядок, угольком начернила брови, огрызком красного карандаша подвела губы. Она металась из кухни в горницу легко, настроение у нее было явно приподнятое. Про то, что произошло в поле и у сельсовета, она ничего не сказала Зинке, словно и не видела, как набрасывали на молоденького партизана петлю…

Когда стемнело, прикатили на машинах чернявый, два немецких офицера и несколько полицейских. Зинка заметила, что вокруг дома расставили часовых, и это ее обрадовало — испуг, охвативший ее еще тогда, когда в кукурузе она увидела партизана, не проходил. Он и не пройдет еще многие-многие годы, она привыкнет к страху, как свыкаются с длительной болезнью, которую лечи не лечи — никуда от нее не деться.

— Пойди переоденься, а то гости в дом, а она как чумичка, — зашипела на Зинку мать. Зинка послушно достала из сундука вышитую крестиком белую блузку, темную юбку, бархатный жакетик, хромовые сапожки — свою праздничную одежду. «О-о!» — восхитились офицеры, когда она появилась в горнице. Они оживленно залопотали, глаза у них стали маслеными. Чернявый смотрел на все это спокойно, пальцем указал Зинке место возле себя.

Гужевали каратели долго и шумно. Зинке помогали мать и один полицейский, бывший у чернявого кем-то вроде денщика.

Быстро опустели бутылки самогона, однако собрались, видно, привыкшие к выпивке, на ногах держались крепко.

— Как твое имя? — спросила Зинка чернявого.

— Ангелом меня зовут дружки верные. — Чем больше чернявый пил, тем мрачнее становился, и Зинке возле него было страшно.

Денщик выскочил во двор, принес из машины патефон, поставил пластинку. Зазвучала песенка на немецком языке, Зинка не понимала слов, но по виду загрустивших офицеров догадалась, что патефонная немка поет про любовь или что-нибудь схожее. Офицеры обнялись, налили еще себе самогона, начали подпевать. Они сняли кители, повесили их на спинки стульев, не стесняясь Зинки и ее матери, справили малую нужду в ведро в углу. Ангел хоть и пил много, но ни на минуту не терял их из виду, всячески услужал, подливая самогон, подкладывал в тарелки куски жирного мяса. Он бегло говорил по-немецки, и офицеры изредка что-нибудь спрашивали у него, другие полицейские для них просто не существовали.

Зинка знала, что на ночлег они остановились в доме старосты, который сидел на кухне и ждал своих «гостей» — за стол его не пригласили.