Живя в одном доме, родители и дети мало виделись друг с другом, и совместно проведенные каникулы в Вермонте, куда они отправились вместе с семейством Лафлинов покататься недельку на лыжах, превратились в тяжкое испытание для всех. Плохие отношения между Луизой и матерью уже стали нормой; в конце концов, сотни матерей и дочерей грызлись друг с другом. С отцом Луиза держалась настороженно, словно чувствуя, что ее дочерняя любовь отвергнута, тем более что в каком-то смысле так оно и получилось. Генри же вел себя крайне неуверенно, будто он и вправду едва не покусился на собственную дочь, и теперь холодно и отчужденно проявлял свой отцовский авторитет, как бы ограждая себя от возможности такого порыва. Благосклонно улыбаясь, он играл — и не без блеска — роль Отца и Профессора политической теории. Впрочем, ему отчасти повезло, так как реплики, подаваемые ему женой и дочерью, показывали, что они избрали себе роли из той же пьесы и ему не грозит, оказавшись в роли короля Лира, увидеть перед собой на сцене леди Уиндермиер. Так, например, когда Луиза спросила его про Вьетнам — что, как и почему? — в ее тоне сквозила скрытая враждебность, вполне в духе непокорной дочери, и это дало возможность Генри замаскировать уклончивую неполноценность своего ответа снисходительно-терпеливой миной обиженного отца, который хотя и молчит, но прекрасно понимает истинную подоплеку этих вопросов, порожденных необоснованной уверенностью в том, что логика, мол, на ее стороне.
Минул год после каникул, проведенных в Африке, настало лето 1965 года, и Генри полностью забыл жаркую ночь в Момбасе. Аромат тела Луизы, который, словно кровь Дункана на руках Макбета, долго не оставлял его в покое, растворился в прошлом, смытый не высокой волной океанского курорта и не душистой мыльной пеной его кембриджской ванны, а упорным волевым решением выкинуть эти воспоминания из головы. И он снова почувствовал себя нравственным человеком, который имеет право говорить о вкладе Америки в дело созидания свободной жизни для всего человечества и учить Луизу, что политика умиротворения диктаторов — верный путь к новым и более жестоким войнам.
Часть третья
1
В 1965 году за два дня до рождества Луизе исполнилось восемнадцать лет. К этому времени она уже стала совсем взрослой и на редкость красивой девушкой ярко выраженного американского типа, с таким живым выразительным лицом, что это делало ее похожей на ирландку, с такой свежей кожей, какая бывает только у англичанок, и с такими длинными ногами, что лишь примесь немецкой крови да еще капля крови с Берега Слоновой Кости могли бы дать этому объяснение. Впрочем, нос у Луизы не был типично американским, так как вместо дерзко вздернутого комочка плоти неопределенных очертаний, который у большинства американских девушек символизирует собой слияние воедино различных национальностей, у Луизы нос был тонкий, с горбинкой и четким рисунком ноздрей.
Одевалась она теперь более тщательно, однако совсем не стремилась к элегантности и не захотела приглашать гостей на свой день рождения, ибо, сказала она, ее друзья не понравятся родителям, а родители, помолчав, добавила она, не понравятся ее друзьям. В ответ на это Лилиан фыркнула, а Генри улыбнулся и примирительно заметил, что никто не обязан находить удовольствие в обществе любого и каждого, а в свободном обществе все люди, благодарение небу, весьма различны. В этот вечер он пригласил Луизу к себе в кабинет, так как скоро она должна была поступить в колледж, и ему хотелось обсудить с ней этот шаг.
Разговор взволновал Луизу, и на какое-то время она даже стала вежливой. По правде говоря, сказала Луиза, ей хотелось бы поступить в Беркли. Генри кивнул: что ж, он вполне с ней согласен, вероятно, это недурная мысль — уехать из дому, хотя Рэдклифф тоже неплохой колледж. А подумала ли она о других колледжах на Востоке? О Саре Лоуренс или о Барнарде, о Суорзморе?
— Нет, папа. Я, право, очень хочу поступить в Беркли, очень. Не из-за самого колледжа, а потому что он в Калифорнии. Мне хочется поглядеть, как там. Я же была в Европе раз пять, а вот на Запад не совала носа дальше Олбени.
— Ты будешь далеко от дома, — сказал Генри.
— Да, конечно, — сказала Луиза, — конечно. — И это снова прозвучало колко. — Но мне кажется, мы не разоримся, если позволим себе летать самолетом!
После этого Луиза месяцев восемь бредила Калифорнией. Она смотрела фильмы и фотографии пляжей и виноградников; она прочла где-то, что Калифорния — это чрево Америки, и о такой жизни, как там, восточные штаты могут только мечтать лет этак через пятнадцать, а весь остальной земной шар — не раньше, чем в следующем поколении. Кембридж ей опротивел, Восточное побережье — тоже, быть дочерью профессора Ратлиджа — тоже, так же, как и обладать всеми этими респектабельно нажитыми деньгами и европейским стилем. Ее манило солнце, свобода, и Калифорния представлялась ей землей обетованной, где она освободится от засасывающей ее здесь повседневности. Она буквально вся светилась от волнения и восторга, когда заполняла карточки для компьютера (в январе) и когда услышала о том, что принята (в мае), и когда укладывала свои чемоданы (в сентябре). Она знала, что там у нее не будет ни единой знакомой души (Дэнни был уже принят со стипендией в Гарвард), но это нисколько ее не смущало. Она хотела жить сама по себе, совершенно одна, инкогнито, быть просто никому неизвестной Луизой Ратлидж и начать все с начала.
Конечно, совсем избежать новых знакомств будет не так-то легко.
— В аэропорту тебя встретят Волларды, — сказал Генри, когда отвозил ее на машине в Логанский аэропорт. — Они подыскали тебе комнату в одном доме, где будут еще девушки.
— Отлично, — сказала Луиза, — спасибо, папа.
— Я не слишком-то хорошо знаю Волларда, — задумчиво пробормотал Генри, — но он был в Принстоне тогда же, когда и мы. Месяца два назад он опубликовал вполне сносную статью о Чили в «Форин аффеарс». Можешь сказать ему, что я обратил на нее внимание.
— Я ведь приеду домой на рождество? — спросила Луиза; на секунду ей стало тоскливо при мысли, что она впервые покидает родительский дом.
— Надеюсь, — сказал Генри. — И позвони нам, как только прилетишь.
2
Сан-Франциско. Чистенькие, пастельных цветов домики, которые она увидела, когда ехала в машине из аэропорта, были так не похожи на грязновато-серые дома Бостона. Волларды — льстиво-вкрадчивые — оказались довольно заурядными людьми, и Луиза почти не слушала их и глядела в окно. Она недаром с таким радостным волнением предвкушала эту поездку — все здесь было совсем иное — ярче, веселее. Машина въехала в город, и Луиза пожирала глазами рестораны и огромные прачечные-автоматы, словно это было редкостное, экзотическое зрелище. Машина то карабкалась вверх по крутым извилистым улицам, то спускалась вниз. Луиза рассеянно слушала банальности профессора Волларда, сидевшего за баранкой, и его жены; мысли ее были полны открывавшейся перед ней новой жизнью. Наконец они выехали из города, проехали по мосту через Залив, и она увидела это седьмое чудо света — стальное кружево, повисшее над водой.
Волларды отвезли ее сначала к себе — они непременно хотели хотя бы накормить ее, если уж она никак не соглашалась переночевать у них. Луиза вспомнила, что надо позвонить родителям. Профессор Воллард испуганно заморгал, слушая, как Луиза беззаботно болтает по междугородному, но тут же напомнил себе, к какому кругу принадлежит эта девушка, и предоставил ей болтать дальше, что она и делала, поглядывая из окошка на Беркли, любуясь первыми огнями, зажигавшимися по ту сторону Залива.
— Да, все прекрасно, — говорила Луиза. — Я ужасно рада, что прилетела сюда. — Потом она начала проявлять нетерпение. Голос отца казался непрошеным вторжением в этот мир. Луиза попрощалась и повесила трубку.