- Иван Арсеньевич, когда он заговорил о них там, в погребе, он был в ненормальном состоянии, уверяю вас.

- Он вспомнил о них раньше. И когда вспомнил, то собрал последние силы и поспешил к дочери. Эти лилии — какой-то знак, связующий два мира: его прежний, счастливый, и тот, в котором он живёт теперь. Может быть, события развивались совсем не так, как я это изобразил. Может быть, он Бориса ни в чем и не заподозрил, а поехал в Отраду сам по себе, потому что что-то вспомнил. Только я не представляю — что. Вы ведь вместе с ним осматривали погреб?

- Он там ходил со свечкой, а я глядел сверху из кухни.

- В какой момент его поиски прервал крик Любови Андреевны из сада, то есть когда появился участковый?

Дмитрий Алексеевич зашептал как в лихорадке:

- Да, да, вы правы… вы абсолютно правы… да, это точно, я вижу, как сейчас!.. Он склонился в углу над кучей картошки!

- Спокойно! Ведь если б он увидел… даже не увидел, а уловил какой-то намёк, что там его дочь, он бы не выскочил из погреба, он бы прежде убедился…

- Вне всякого сомнения!

- Тогда что же? Ну что, что, что?.. Надо мне ещё раз там побывать… Знаете, я закрыл люк, оказался в полной тьме, запахло сырой землёй — и словно какое-то воспоминание прошло по сердцу. С тех пор мучаюсь и не могу вспомнить… Ну не лилии же цвели в этой картошке!

- Вы полагаете, Павел поспешил на дачу, мучимый каким-то воспоминанием или ощущением…

- Не знаю, не могу представить! Он вдруг ни с того ни с сего говорит о полевых лилиях и срывается в Отраду. Вот он идёт по улицам, входит в дом, зажигает свет на кухне, спускается в погреб. Свечка озаряет угол с картошкой. Он разгребает гнилье и видит свою дочь, и слышит шаги в светёлке, на кухне, и замечает тень на земляном полу. Поднимает голову: в погреб заглядывает убийца.

- Но… кто?

- Вы были с Анютой на квартире Черкасских, она помнит, как вы до рассвета шагали взад-вперёд по комнате. Петя в Ленинграде. Борис или актёр.

- Иван Арсеньевич, — хрипло заговорил художник, — что-то мне от ваших сюрреалистических фантазий не по себе. Давайте уйдём отсюда.

Мы будто вырвались из-под темных столетних сводов на белый свет. Как переливалась, искрилась, вспыхивала солнечная рябь на воде, и густели жгучие небеса, и пылкий ветерок играл прозрачными берёзовыми светотенями. Но меня не отпускал дух сырой земли. Мы поравнялись с беседкой, я остановился, оглянулся на кресты и плиты, вдруг сказал:

- Все перебираю свои скудные запасы криминальных историй. В одном рассказе Честертона… не помню название… он с присущим ему блеском говорит… что-то вроде: «Где умный человек прячет камешек? На берегу моря. Где умный человек прячет лист? В лесу. А где умный человек прячет мёртвое тело? Среди других мёртвых тел», — я указал на старое кладбище. — Идеальное место для захоронения. И всего в километре от места убийства.

- Вы думаете, вам первому это пришло в голову? Следователь, по моей исключительной просьбе, и без Честертона каждый камешек, каждый листик тут осмотрел с собакой. Исходили вдоль и поперёк — никаких следов… — Лицо художника внезапно исказилось, и он закричал: — Что такое? Кто там?

Я обернулся на его взгляд: кусты сирени и шиповника шевелились на том берегу… кто-то шёл?.. бежал?..

Дмитрий Алексеевич рванул мимо беседки к кустам, крича на ходу:

- Бегите в обход! Мы зажмём его с двух сторон в клещи!

Я помчался, не разбирая дороги, прижимая к груди здоровой рукой левую, в гипсе… Трава выше пояса… вот споткнулся о кочку… берёзы, камыши… вязкая топь… вырвался… сухой пригорок… дальше, быстрее… кладбищенская ограда… мне навстречу несётся Дмитрий Алексеевич. Он отрицательно качнул головой, мгновенье мы стояли друг против друга, задыхаясь. Потом, не сговариваясь, побежали на ту сторону, где шевелились кусты.

Наверное, целый час мы прочёсывали заросли по берегам пруда, кладбище, заглянули в рощу. Безрезультатно. Наш враг, если это был действительно враг, бесследно исчез.

Немного постояли под берёзами, приходя в себя от бешеной гонки.

- Иван Арсеньевич, — заговорил художник, — вы видели, как кусты шевелились?

- Видел.

- Точно видели?

- Да, видел.

- Слава Богу! А то я было подумал, что у меня от ваших кошмаров начались галлюцинации. Но вообще берегите себя.

- Вы тоже. Вы же теперь мой тайный свидетель. Займёмся ловушкой?

22 июля, вторник

Благодаря стараниям Верочки в нашей больнице обо мне сложилась благородная сплетня: одинокий, всеми брошенный член Союза писателей уединяется в парке для сочинения романа. «Просто так в наши дни мужчин не бросают, — многозначительно прокомментировала эти сведения Ирина Евгеньевна. — Про что роман?» — «Про любовь», — ответила Верочка. «Пусть сочиняет, не возражаю, — вынесла резолюцию хирург. — Но помнит: на утренних и вечерних обходах присутствие строго обязательно (намёк на вечер, проведённый мною на даче Черкасских, после чего в больнице случился лёгкий, освежающий скандал). Вообще пациент очень нервный».

Итак, пережив утренний обход и хлебнув «какавы», я надел свою колониальную рубашку и удалился в парк сочинять. Оттуда через берёзовую рощу вышел на шоссе и направился к станции.

Слева совхозное поле пшеницы, дрожащее марево над ним, летучие тени и весёлый вороний грай — говорят, так воронье веселится к дождю. Справа берёзы с довольно густым подлеском боярышника, сирени, бересклета… Одним словом, если туда загнать машину, с просёлка она видна не будет.

Полное безлюдье, покой и безмятежность; мысль о том, что кто-то крадётся за мной в кустах, кажется нелепой. Тем не менее, дойдя до первых отрадненских домов, я свернул в переулок, постоял у колодца, покурил, понаблюдал. Мимо по шоссе прошли две женщины с бидонами, пронёсся на велосипеде мальчик, прошмыгнул рыжий кот… Становилось жарко. Тенистыми, заросшими травой проулочками я добрался до станции, где взял билет до Казанского и обратно.

В железнодорожный ад раскалённого асфальта, железобетона и скрежета я окунулся как-то вдруг, без подготовки. Контрасты возбуждают, я был возбуждён и нервно колготился в нервной толпе возле телефонов- автоматов. Ворвавшись наконец в кабинку- парилку, позвонил Борису… занято… Нике… занято… Я упорствовал. Первым сдался Борис.

- Узнал. Прямо родной голос. Что вы тут делаете?

- По издательским делам отпустили до завтра.

- Книжечку пробиваете?

- Роман. Про вечную любовь. Если пробью — весь гонорар вложу в машину или в драгоценности. Как вы посоветуете?

- А идите-ка вы…

- А я и иду. В милицию. Сдаваться: не справился.

- Что? Прямо сейчас?

- Нет, на днях. Вот Дмитрий Алексеевич восстановит свою «Любовь вечернюю», вернёт мой блокнот с данными…

- И тут любовь! У вас, у поклонников чистой красоты, вечно одно и то же…

- Как? Вы ничего не слышали? У Дмитрия Алексеевича мастерскую обчистили. Кто-то украл портрет Любови Андреевны с дочерьми, помните?

- Что? — математик долго молчал. — Эту эстетскую штучку? Что за ерунда!

- Художник убит. Работает на закате в нашей дворянской беседке над портретом. Его закаты вдохновляют…

- А зачем ему понадобился ваш блокнот?

- Не знаю. У него какая-то странная идея, он скрывает…

- Не понимаю, зачем вы ему дали свой блокнот!

- Чего это вы так разволновались? Вы вот лучше скажите мне — в последний раз спрашиваю, — на что вы истратили деньги и где провели ту ночь?

- Неужели в последний?

- Да. В следующий раз вас уже будет допрашивать следователь.

- Это, наконец, невыносимо! — крикнул математик и швырнул трубку.

Потом отозвался и актёр:

- Иван Арсеньевич! Счастлив! Вы в Москве?

- По издательским делам отпустили до завтра.

- Ну так ко мне?

- Некогда.

- Как там наши лилии?

- Пока в полной тьме. Слышали, у Дмитрия Алексеевича мастерскую обчистили?

- Боже мой! И «Паучка» увели?

- Какого «Паучка»?