Изменить стиль страницы

Лиза часто бывала в доме Герцена. Трое его детей, особенно четырнадцатилетний сын Александр, встречали ее очень радушно. Только их воспитательница Мальвида Мейзенбуг, обожавшая Герцена и ревновавшая его ко всем без исключения посетителям, относилась к ней холодно и настороженно. Эта весьма образованная немка, сочувствовавшая освободительным идеям своего времени, происходила, как и Лиза, из древнего аристократического, но обедневшего рода и вынуждена была ради заработка давать уроки, заниматься переводами, служить гувернанткой. Близость к демократическому движению и жизнь в семье Герцена дали ей возможность встречать и хорошо узнать многих выдающихся людей разных национальностей, и она очень гордилась этим.

В июле в Вольной русской типографии в Лондоне вышла прокламация «Юрьев день!», написанная Герценом. Лиза нашла в листовке все, о чем непрестанно думала с той ночи, когда читала «Хижину дяди Тома».

Герцен писал, что необходимость освобождения крестьян назрела. Будучи дворянином и революционером, он верил, что именно среднее дворянство отзовется на его призыв. Он не распознал тогда на Руси новую силу — разночинцев-революционеров — и писал, обращаясь к аристократии:

«В нашей среде развились потребность независимости, стремления к свободе и вся умственная деятельность последнего века. Между вами находится то самоотверженное меньшинство, которым искупается Россия в глазах других народов и в собственных своих. Из ваших рядов вышли Муравьев и Пестель, Рылеев и Бестужев. Из ваших рядов вышел Пушкин и Лермонтов. Наконец, и мы, оставившие родину для того, чтобы хоть вчуже раздавалась свободная русская речь, вышли из ваших рядов».

Но далее, как бы предвидя, что его надежды на дворянство не оправдаются, Герцен смело предупреждал:

«Мы еще верим в вас… вот почему мы не обращаемся прямо к несчастным братьям нашим для того, чтобы сосчитать им их силы, которых они не знают, указать им средства, о которых они не догадываются, растолковать им пашу слабость, которую они не подозревают, для того, чтобы сказать им: «Ну, братья, к топорам теперь. Не век вам быть в крепости, не век ходить на барщину да служить во дворе; постойте за святую волю, довольно натешились над вами господа, довольно осквернили дочерей ваших; довольно обломали палок о ребра стариков… Ну-тка, детушки, соломы, соломы к господскому дому, пусть баричи погреются в последний раз».

Как-то утром Лиза была потрясена, прочитав в «Таймсе» о двойном убийстве, которое совершил французский изгнанник, рабочий Бартелеми. Этого человека она встречала у Герцена и запомнила его привлекательное, слегка отмеченное оспой смуглое лицо, с резкими чертами и упрямым, мрачным взглядом лихорадочно блестевших глаз.

Прошло всего два года, как Бартелеми убил на поединке одного из близких друзей Ледрю-Роллена — эмигранта, лихого гуляку и неуемного дуэлянта Курне. Тогда ему удалось отделаться лишь двухмесячным тюремным заключением.

В этот раз Бартелеми после шумной ссоры убил фабриканта содовой воды, с которым вел какие-то дела. Он зашел к нему домой вместе со своей возлюбленной, направляясь на вокзал, чтобы уехать в Голландию, а затем в Париж, где собирался произвести покушение на Наполеона III, как о том говорил своим друзьям. Однако вместо императора он разрядил свой пистолет в головы сначала купца, затем полицейского, который первым попытался его задержать. Обоих уложил насмерть.

Ежегодно немало людей гибнет на острове под колесами карет, омнибусов, поездов, каждый день огромные черные катафалки увозят на кладбище сотни гробов, щедро осыпанных венками из английских, голландских, бельгийских цветов. Живущие не проявляют к этой регулярной «чистке» никакого интереса. Мелким шрифтом «Таймс» перечисляет адреса и имена умерших естественной смертью, тех, чей доход был не ниже десяти тысяч фунтов стерлингов в год; под зазывающими заголовками в кратких словах поминаются погибшие от катастрофы или неосторожности. Последним некрологи ничего не стоят, и их материальный уровень не всегда определяется упоминанием на одной из двадцати четырех страниц почтенной газеты промышленников и биржевиков. Читатели пробегают статистику несчастных случаев между прочим. Зато в дни судебных процессов, обещающих человеческую жертву дряхлому богу англосаксонской юстиции, Лондон подобен Древнему Риму.

На центральные улицы десятки, сотни газет вынесли свои обещающие рекламы: «Бартелеми сознался…», «Жуткая мистерия Бартелеми…», «Как Бартелеми убил…». Точки и обрубленные на полуслове фразы должны подстегнуть любопытство. Газетам в дни сенсационных процессов обеспечен повышенный сбыт. Еще продолжается следствие, еще не совещались члены суда, но статьи, заголовки в газетах, выдумки и враки репортеров предрешают судьбу обвиняемого. Не его последнее слово, не красноречие адвоката, а вой уличных газет формирует убеждение присяжных, которые должны сохранять беспристрастие.

Напрасно отдельные судебные деятели протестуют против английского суда Линча, против улюлюкания бульварной прессы, — она не желает и не ищет лучшего материала для первой страницы.

Сквозь решетки печатных букв английский обыватель, как некогда древние сквозь ограду клеток, пытается увидеть и учуять запах хищников, которые вскоре огласят ревом арену и разорвут осужденного. Спортивный азарт побеждает добытую воспитанием сдержанность. Одни предвидят традиционно уважаемый эшафот, другие — шумное оправдание.

Только предрассудки мешают устраивать на углах, у подъездов домов тотализаторы. «Осудят или нет?» — этот вопрос порожден совсем не состраданием или жаждой справедливости, а единственно желанием угадать, предвосхитить исход.

Даже парламентские выборы превращаются в Англии в разорительную игру с обязательным тотализатором. Чье будет большинство, какая партия победит? Заключаются пари, букмекеры собирают ставки. Как в дни национальных великобританских празднеств — скачек, люди окружают редакции газет и бюро по подсчету голосов. Клерки и лавочники добросовестно подражают спортивному безумию дворянской знати и игорному азарту биржевиков Сток-Эксчейнджа.

Во время выборов в парламент каждая зажиточная семья, улица в квартале рантье, знакомые и незнакомые охвачены этой эпидемически распространяющейся болезнью — спекулятивным безумием.

— Ставлю на большинство у тори в триста мандатов.

— Ставлю… Ставлю… Ставлю…

В последние дни суда над Бартелеми напряжение питателей газет достигло предела. Переживания их не уступали по силе чувствам, охватывающим зрителей петушиных боев. Прошлое, да и вся жизнь подсудимого были крайне увлекательно представлены читателям английских газет. Бартелеми был недурен собой, ему не было еще пятидесяти лет. Он некогда убил полицейского, затем на дуэли — бывшего мичмана Курне, сражался на баррикадах, бежал из тюрьмы Бель-Иль.

Двенадцать присяжных загадочно молчали на своих огороженных деревянной решеткой скамьях. Все они были мелкими купцами и дельцами. Никто не смог бы предвосхитить их решение. Гражданский долг извлек в порядке очереди этих двенадцать мужчин из их однообразной ежедневности, поручил им решение этого «вопроса».

Бартелеми не отрицал вины, но отказался объяснить причины. Судья, слушая прения сторон, меланхолически сдувал пылинки с мантии, и только общественный обвинитель, блистательный оратор, окончивший аристократический Оксфорд, без устали обрушивал на подсудимого булыжники беспощадного, всеразоблачающего обвинения. Репортеры предвкушали приближение казни и предшествующую ей прибыльную суету. Смертный приговор для них — наилучшая концовка процесса. Впереди вертятся бесчисленные интервью, сенсационные разоблачения, чувствительные бытовые картины. Священник доведет осужденного до истерики, премьер-министр откажет в помиловании, смертник напишет исповедь и в бессознательном состоянии будет гуманно повешен. «Гуманность» в данном случае означает высокое качество висельной веревки.

Бартелеми сумел заинтересовать собою всю Англию, Миллионы глаз приковало к себе каменное, скромного вида здание уголовного суда.