Изменить стиль страницы

Спустя несколько минут Лиза вошла в кабинет Герцена.

Прошло три года после того, как Александр Иванович Герцен отказался вернуться на родину и был заочно приговорен царским судом к лишению всех прав состояния и объявлен вечным изгнанником из пределов Российского государства. Имение его иод Москвой было конфисковано. Герцен принял швейцарское гражданство, подчинившись неизбежной формальности, облегчавшей в дальнейшем его борьбу с царским деспотизмом.

Он был богат, деньги, доставшиеся ему в наследство от покойного отца, Ивана Алексеевича Яковлева, были своевременно переведены за границу и тем спасены. Отныне, став эмигрантом, Герцен мог выступать с поднятым забралом против русского царизма. Под своим, широко известным уже к этому времени в России, псевдонимом — Искандер — он следом за «Письмами из Франции и Италии» выпускает книгу «О развитии революционных идей в России» и одну за другой статьи, которые сжигают плотную завесу лжи, скрывавшую русский народ от глаз западноевропейской демократии.

«Никто… не знает, что такое эти русские, — пишет он в статье «Россия», — эти варвары, эти казаки. Что такое народ, мощную юность которого Европа могла оценить по борьбе… Цезарь лучше знал галлов, чем Европа русских. Нет недостатка в книгах о России, но большая их часть — политические памфлеты: они писались не для лучшего ознакомления с этой страной… Цель их была пугать Европу и поучать ее картиной русского деспотизма…»

Предвидя великую миссию своей родины, Герцен писал: «Много народов сошло с исторической сцены, не пожив полной жизнью, но у них не было таких колоссальных претензий на будущее, как у России. Вы знаете, к истории нельзя применить поговорку «опоздавшим — одни лишь кости», наоборот, им остаются лучшие плоды, если они способны питаться ими».

Лиза но читала пи одной книги или статьи Герцена, кроме его повестей. Она знала и сочувствовала его трагически сложившейся личной судьбе последних нескольких лет, исполненной разочарований, скорби, ревности и потерь.

Поздней осенью 1851 года погибли во время кораблекрушения мать Герцена, добрейшая Луиза Ивановна, и маленький сын Коля. Прошло всего полгода после этого страшного удара, и смерть снова ворвалась в его дом. Скончалась вместе с новорожденным ребенком молодая, обаятельная и умная жена Герцена — Наталья Александровна, которую, после недолгой, но сложной драмы, вызванной ее увлечением поэтом Гервегом, обрел он снова, чтобы пережить со всей остротой счастье любви и муку окончательной утраты.

Лиза с добрым чувством прикоснулась к широкой, крепкой руке Герцена. Ей хотелось вложить в рукопожатие всю силу своего уважения, сочувствия, дружеского расположения. Герцен, чьи нервы за последние годы были в постоянном болезненном напряжении, ощутил искренность и прямоту незнакомки. Нахмуренное, припухшее лицо его смягчилось, глаза подобрели, улыбнулись.

Сначала разговор не налаживался. Лиза несколько робела. Перед нею был человек необычного склада, как она сама определила его. К тому же Герцен был нетерпелив и, как бы предугадывая мысли другого, вторгался в разговор и сам направлял его по своей воле. Однако выдержка и благожелательность, исходившие от Лизы, победили, и он вдруг откинулся на спинку большого кожаного кресла и как-то успокоился. Началась плавная и неторопливая беседа, поглотившая обоих.

Герцен с презрением говорил о современном Париже, который ранее был ему очень мил и дорог. Город этот, колыбель великих революционных традиций, отныне воплотил буржуазное лицемерие, жестокость и тупоумие.

Второе декабря — день переворота Луи Бонапарта — был страшен для Герцена, как удар молотка, вбивающего гвоздь в крышку гроба обманутой Франции. Революция 1848 года, которой он радовался, словно пришествию великой правды и счастья на землю, казалась Герцену отныне погребенной.

Лондон, куда, потеряв жену, снова вернулся Герцен, произвел на него большое впечатление. Столица отражала и могущество Англии, и ее бесчисленные противоречия. Богатство, излишества немногих, нищета большинства, социальное неравенство и технический прогресс, предрассудки, узость воззрений, ханжество уживались мирно с свободой собраний, правом убежища чужеземных изгнанников и сравнительным отсутствием полицейских стеснений. Город был подавляюще велик, будто отдельная страна; в нем безостановочно, оглушающе, размеренно, как паровая машина или локомотив, двигалась, перемалывалась неукротимая жизнь.

Герцен искал полного одиночества и нашел его в многолюдном человеческом потоке, где так легко можно было затеряться со своими думами, тоской и жаждой действия.

Почти что в сельском уединении Чомлей-лоджа, этого густо обвитого жимолостью тихого дома, возле буколически прекрасного Ричмондс-парка, Герцен принялся за обессмертившую его работу и создал вольную русскую печать.

— Это кротовый труд, но как знать, быть может, удастся подрыть и опрокинуть могучие вековые своды, — сказал Герцен, провожая Лизу к калитке сада. Он еще раз пообещал ей сделать все возможное, чтобы как-нибудь помочь Бакунину.

В своем дневнике Лиза писала:

«Самая мучительная борьба, которую приходится нередко выдерживать человеку, это борьба с самим собой. Годы проходят, и я кажусь себе ни на что не годной неудачницей. Высшее образование наглухо закрыто для женщин, служба гувернантки меня изнурила и унизила. Несчастливая любовь к Бакунину была тем страшна, что подорвала во мне веру в себя как в женщину.

Жизнь на родине казалась мне лживой и жестокой, как в большом водоеме, где в зеленоватой воде веселые большие рыбы с леденящим душу коварством нагоняют и пожирают более слабых. Чтобы преодолеть отчаяние, я искала поддержку у природы: гладила незащищенные, детски чистые кусты цветов летом, нежный снег — зимой и подолгу благоговейно погружалась в гамму красок восходов и закатов солнца.

Я говорила себе тогда: прекрасное в природе примиряет нас, смягчает, как гениальная музыка, и заставляет любить жизнь, этот яркий, непостижимый сон. Но и смерть тоже сон, только без сновидений, тяжелый, лишенный цвета и звука.

Богатство изменило всю мою жизнь, однако неудовлетворенность не только осталась в душе, но и неизмеримо возрастает. Мне не угрожает больше каждодневная притупляющая борьба за существование, и тем напряженнее и свободнее работает неспокойная мысль».

Встреча с Герценом глубоко поразила Лизу. Переняв от Бакунина некоторое пренебрежение к общепризнанным авторитетам и нежелание подчиняться кому бы то ни было, даже если это было во благо, она со свойственной ей настороженностью приглядывалась к этому тучному человеку с острым и вместе печальным взглядом темных глаз.

Ей показалось, что уж очень гладка и красива его уверенная речь, изысканна и нарочита манера поведения, но какое-то почти ощутимое излучение таланта, яркость и быстрота мысли, полемический темперамент и, главное, отвага и горячность, с которой он говорил, пленили ее.

«Борьба — моя поэзия», — сказал он между прочим.

Эти чудесные слова долго вспоминались Лизе. Ей даже начало казаться, что в них есть особое звучание, как у песни. И она решила, что такие люди, как Герцен и те, кого ранее она знавала в Брюсселе, подобно величию и прелести неба, природы и музыки, созданы для того, чтобы опровергнуть дикость и жестокость современной ей жизни, чтобы показать, каким должно стать и будет когда-то человечество.

«Такие именно люди построят царство божье на земле, когда не будет больше зла и горя, — записала Лиза в своем дневнике. — Если бы их не было, над миром зазвучали бы слова Данте в надписи при входе в ад: «Оставь надежду, всяк сюда входящий».

В мае 1853 года Вольная русская типография, устроенная Герценом, была открыта. Управляющим типографией стал польский эмигрант Людвиг Чернецкий, друг и сотрудник Герцена. Наборщики были также поляки, и среди них оказался Сигизмунд Красоцкий, нашедший убежище в Лондоне.

В газете польской демократической эмиграции в том же мае появилась заметка: «Герцен понял долг русского народа; честь ему! Мы же делаем свое дело. Пришло время показать, что с правительством Николая — никогда, создать братский союз с русским народом против его дьявольского правительства — всегда!»