Изменить стиль страницы

— Разделение труда приводит к тому, что человек становится придатком машины, — сказал Маркс Кугельману, когда они отошли от станка, — и умственные способности уступают место привычным движениям мускулов.

В особых залах производилось обжигание, покраска, позолота и сортировка сервизов, кружек и статуэток из фарфора. Маркс, как и Кугельман, накупил разных безделушек для Женни, дочерей и Ленхен.

Незадолго до возвращения в Лондон настроение Маркса внезапно было испорчено серьезной размолвкой с Кугельманом, приведшей к полному разрыву. Ганноверский врач снова попытался убедить Маркса отойти от того, что он называл, не без пренебрежения, политической пропагандой, и посвятить себя целиком разработке теории. Маркс давно уже испытывал большое разочарование в Кугельмане и с трудом терпел его пустые разглагольствования, желание выдать себя за никем не понятую натуру, живущую высшими интересами мироздания. Самовлюбленность и выспренность, присущие «Венцелю», — свойства филистеров, и они всегда были нестерпимы творцу «Капитала», как больно режущая слух фальшивая нота.

Кугельман также тяготился всеми признанным превосходством Маркса и особенно раздражался его способностью интересоваться и входить в нужды каждого отдельного человека из рабочего класса. По мнению чванливого врача, это умаляло подлинно выдающихся людей. Он требовал, чтобы Маркс восседал, как Зевс на Олимпе, был недоступен, не общался с простыми людьми, изображая из себя живого бога наподобие далай-ламы. Маркс жестоко высмеивал эту явную глупость и все больше проникался презрением к тому, кто столь неумеренно преклонялся перед ним.

Человек, склонный к экзальтации, по мнению Маркса, никогда не бывает верным соратником и другом. Восторженность что пена над пивом — опадая, она открывает полупустую кружку. Разрыв с Кугельманом давно назрел и стал неизбежным.

По пути домой в Англию Маркс заехал в Лейпциг, чтобы повидаться с Вильгельмом Либкнехтом. В первый же день, пока отец отдыхал с дороги, Элеонора начала упрашивать старого друга всей ее семьи рассказать о былом.

— Что произошло с тобой, милый Лайбрери, Женнихен и Лаурой в день похорон железного герцога Веллингтона? Как жаль, что меня еще не было тогда на свете. Я так любила в детстве, да и теперь различные опасные происшествия.

— Пожалуйста, отец, исполни просьбу Тусси, — присоединилась к Элеоноре старшая дочь Вильгельма Либкнехта, — я тоже очень смутно помню, как все это было, ты давно не вспоминал о нашей жизни в Лондоне.

— Прошло ни больше ни меньше как двадцать три года, а я и сейчас не забыл тот проклятый день. Ну и стоил он нервов. Что ж, придется уступить вам, тем более что Тусси ведь обязательно поставит на своем. Итак, милые фрейлейн, я уступаю вашим настояниям. Да, это были чертовски неприятные минуты. Я, пожалуй, не подвергался большим испытаниям за всю свою жизнь, хотя, как вы знаете, судьба меня особенно не щадила. Представьте себе, чего стоят, например, те несколько шагов, которые приходится пройти, когда в первый раз в жизни взбираешься на трибуну, чтобы произнести речь перед взыскательными слушателями, или ожидание приговора, когда сидишь на скамье подсудимых в военном суде, ну и многое другое. Но то, что случилось восемнадцатого ноября тысяча восемьсот пятьдесят второго года, — как видите, я навсегда запомнил эту дату, и не из почтения к победителю в ста сражениях, знаменитому колонизатору Веллингтону, — то, что подстерегло меня тогда, превосходит все мною пережитое.

Вильгельм замолчал для пущего эффекта, видя, как раскраснелись лица жадно ловящих каждое его слово молодых девушек.

— Какое, однако, длинное, хотя и красноречивое вступление, — сказала с добродушной иронией госпожа Либкнехт, придвигая к своему креслу столик, заваленный ворохом нуждающегося в срочной починке белья.

— Лайбрери, не вздумай мучить нас паузами, которым позавидовал бы сам Вагнер. Он в своих операх изводит ими слушателей, — сказала Элеонора.

— Увы! Женщины нетерпеливы и не ценят прелести увертюры, — в тон ей, широко улыбаясь, ответил рассказчик. — Продолжаю. Внимание. Лорд Веллингтон, великий хищник, отправился к праотцам. Как вы знаете, веселая старая Англия превыше всего любит всяческие пышные церемонии. Парады, бракосочетания, королевские балы и похороны пользуются большим успехом, нежели любое иное представление. Многомиллионный Лондон выходит тогда на улицы, не считаясь ни с какой погодой. Сотни тысяч зевак прибывают ради этого из провинции, возвращаются из-за границы. Я органически не выношу подобных зрелищ и суеты, но две юные леди, не достигшие и десяти лет, одна черноглазая, с темными локонами, другая белокурая, с плутовскими глазами, заставили меня изменить правилу и помешали мне в такую сутолоку укрыться дома или в глухом парке.

Для Женнихен и Лауры я готов был на любые жертвы. Это они облегчали мне не раз нежностью и живостью трудные дни изгнания. Им главным образом я обязан тем, что сохранил способность шутить и радоваться в дни, когда не имел куска хлеба и слонялся без крова. Госпожа Маркс и Елена Демут не раз отдавали мне свои два маленьких сокровища, и мы часто совершали великолепные прогулки.

«Будьте только осторожней с детьми. Не попадайте в самый водоворот», — сказала мне на прощанье твоя мать, когда с нетерпеливо прыгающими девочками я собрался идти на веллингтоновское шествие.

А внизу, при выходе, нас догнала Ленхен и, протянув забытый было пакет с бутербродами, снова наказала: «Только осторожно, милый Лайбрери!»

Погребальный кортеж должен был пройти по дороге вдоль Темзы, и мы отправились поэтому к набережной.

Держа девочек за руки, я шел по запруженным народом улицам и благополучно без особой толкотни добрался до заранее выбранного места. Я остановился на лестнице, вблизи старых городских ворот, отделяющих Сити от Вестминстера, а обеих девочек поставил ступенькой выше. Они крепко прижались ко мне, держа меня за руки. Издали появился сверкающий позолотой катафалк, пешая и конная процессия поравнялась с нами и прошла. И вдруг я ощутил толчок. Спокойная доселе толпа зрителей сорвалась с места и бросилась за колесницей и провожатыми. Тщетно я пытался защитить детей, чтобы их не захватил поток. Стихийного напора масс не сдержать никакой человеческой силе. Я судорожно прижал к себе детей, стараясь спасти их от давки, но вдруг между нами врезалась, как клин, какая-то страшная сила. Я вынужден был отпустить Женнихен и Лауру, чтобы не сломать или не вывихнуть им руки. Это была неповторимо чудовищная минута. Девочки исчезли. Передо мной были ворота с тремя проходами — посередине для экипажей и по бокам для пешеходов. Толпа запрудила их. Я решил пробиться. Если дети не были задавлены, — а громкие отчаянные вопли вокруг указывали мне на такую возможность, — тогда, быть может, они по ту сторону запруды. Я принялся пробиваться грудью и локтями и вскоре очутился по ту сторону ворот. Но Женнихен и Лауры не было. Сердце мое сжалось от ужаса.

«Лайбрери!» — услышал я вдруг. О счастье! Не веря себе, я бросился к детям. Оказывается, людская волна, оторвав их от меня, благополучно пронесла через ворота и отбросила затем в сторону к стене, где они и остались, совершенно ошеломленные всем случившимся.

Наше возвращение домой было поистине триумфальным. В этот день на лондонских улицах и там, где мы находились, погибло много людей, и на Дин-стрит нас ждали в большом волнении и страхе.

— Увы, меня тогда не было еще на свете, — с шутливой грустью сказала Элеонора.

— Но зато я хорошо помню тебя совсем маленькой. Ты была веселым кругленьким, как шар, созданьицем, кровь с молоком. Не раз я катал тебя в колясочке и таскал на руках, покуда ты не стала бегать самостоятельно на толстеньких коротких ножках. Помнишь ли ты, как на лугу Хэмпстедских холмов мы нашли бледно-лиловые душистые нарциссы? То-то было радости! Твое детство, к счастью, прошло не на Дин-стрит. А когда тебе минуло шесть лет, я уехал в Германию.