Изменить стиль страницы

Нелегко было Женни Маркс вынести невзгоды и горести своих дочерей. Лаура похоронила троих маленьких детей, и у Лонге умер их первый сын. Нередко нервы Женни сдавали, она теряла прежнее самообладание, становилась придирчива, о чем почти всегда сама сожалела.

Она лучше других знала материнскую скорбь над могилой ребенка и писала как-то об этом друзьям:

«Я слишком хорошо знаю, как это тяжело и как много времени требуется, чтобы вернуть после таких потерь душевное равновесие, но на помощь приходит жизнь с ее мелкими радостями и большими заботами, со всеми мелкими, повседневными хлопотами и мелочными неприятностями. Серьезная скорбь постепенно заглушается ежедневными мимолетными страданиями, и незаметно для нас горе смягчается. Конечно, рана окончательно никогда не заживет, особенно в сердце матери. Но постепенно рождается в душе новая восприимчивость и даже новая чувствительность к новым страданиям и новым радостям и продолжаешь жить с сердцем израненным, но в то же время полным надежды, пока оно наконец не остановится и не наступит вечный покой».

На пляже приморского Истборна под разноцветными тентами и зонтами, напоминавшими мухоморы, полевые цветы и опрокинутые дешевые фарфоровые чашки, в дневные часы располагалось много всякого народа. Энгельс и Женни Лонге отправлялись к морю очень рано утром или в сумерки, когда на берегу бывало еще безлюдно.

Строгие скалы и дубрава на отлогой возвышенности, спускавшаяся к самому морю, были очень величественны. В маленькой овальной бухте неровный, уступчатый берег омывали зеленые глубокие, совершенно прозрачные воды. Морское дно выстлали там большие округлые камни, среди которых росли яркие, неутомимо покачивающиеся из стороны в сторону водоросли.

Истборн резко отличался от других прибрежных городов Англии более сумрачными очертаниями скалистых берегов, напоминавших скандинавские ландшафты. Сотни чаек кружились над волнами, окликая друг друга резкими, скрипучими голосами. Женнихен кормила их, бросая вверх куски хлеба и удивляясь тому, как ловко на лету птицы хватали добычу. С высоты бросались они в воду, разглядев зоркими круглыми глазами проплывавших рыбешек. Прекрасные чайки не уступали в ненасытной алчности кровожадному ястребу. Женнихен подолгу наблюдала за их морской охотой, любуясь белоснежным с черными прогалинами оперением и плавным полетом.

Но ни море, ни птицы не могли успокоить Женнихен. Совсем недавно схоронила она одиннадцатимесячного ребенка, болевшего холериной. Воспоминание о крошечном гробике и лежавшем в нем, точно игрушечном, мальчике терзало ее неотступно. Ее глаза покраснели, а веки заметно припухли. В это же время тяжело заболел и Маркс. Доктор Гумперт, которому он особенно доверял, потребовал неотлагательной поездки в Карлсбад на воды. Энгельс счел это правильным и убеждал друга ехать, пообещав снабдить деньгами на лечение. Однако Маркс и Элеонора, которая должна была сопровождать отца, воспротивились. Им не хотелось оставить Женнихен в столь горестные для нее дни.

«В этом отношении, — писал Маркс Кугельману, — я являюсь менее стоиком, чем в других вещах, и семейные несчастья обходятся мне всегда дорого. Чем больше живешь, как живу я, почти совершенно замкнуто от внешнего мира, тем более связывает узкий круг семейных привязанностей».

Подле Женнихен остался Энгельс. Рано утром, появляясь в спортивном полосатом костюме, сапогах, тирольской шляпе с петушиным пером, размахивая надежной тростью, Энгельс уводил ее на далекую прогулку. В сандалиях, просторной серой юбке, белой блузочке и в большой соломенной шляпе, с развевающейся голубой вуалью, она шла со своим вторым отцом вдоль моря по каменистым тропам. Прибой успокаивал расстроенные нервы Женнихен. Светлые краски воды и неба настраивали ее на более радостный лад. Энгельс говорил мало, больше молчал. Он понимал, как медленно залечиваются раны в сердце матери, потерявшей дитя, и надеялся на самого верного целителя людской печали — время.

Иногда Женни первая нарушала молчание.

— Есть героические натуры, твердые и мудрые, как эти скалы. Жаль, что я не из их числа.

— Тебя постигло наибольшее испытание, какое подстерегает женщину, и поэтому оно не мерило человеческой силы, — мягко отвечал Энгельс. — И все-таки горе твое пройдет. Помнишь кольцо Соломона? На нем мудрец выгравировал: «Все проходит». Будут у тебя другие дети, и боль этой потери смягчится.

— Ты нрав, Генерал, но царица Савская прислала Соломону другой перстень, и на нем было написано: «Ничто не забывается». Да, я надеюсь, будут дети. Это не только удел, но и вознаграждение за все беды для нас, матерей, но никогда не исчезнет из сердца тот, которого больше нет. Зачем только я не умерла вместо него! — Слезы опять заблестели в глазах Женнихен.

Энгельс растерялся, он не мог видеть женских и детских слез без глубокого волнения.

— Успокойся, дорогая. Вспомни о том, как много пережили твои родители, потеряв четверых детей. Невозможно забыть умницу Муша и не оплакивать его, и, однако, Мавр и твоя мать не надломились.

— Но я ведь начала разговор с того, мой Генерал, что они-то натуры героические.

— Поверь мне, Ди, ты унаследовала полностью это их редкое свойство.

Внезапно, как это бывает на море, откуда-то налетел ветер и воды вспенились, огромные валы двинулись к скалам.

— Не кажется ли тебе, дорогой Энгельс, — сказала после долгого молчания Женнихен, — что в вое ветра и волн слышится музыка Вагнера? Я очень люблю его «Нибелунгов». Долгое время считала его гениальным. Но теперь, когда прочла статьи этого заносчивого «сверхчеловека», столь злобные, реакционные, самонадеянные, убедилась, что ошиблась. Гений, по моему, совмещает в себе не только неиссякаемое творческое начало, великие новые мысли, но и обязательно высокие благородные чувства. Есть ведь в миро совершенно чистые, прозрачные камни — горный хрусталь, алмаз и много других без пятнышка и изъяна. Такова сущность большого сердца и ума. Никакое зло, подлость, низменный расчет, пресмыкательство не смеют приблизиться к душе подлинно исполинской, какова, по-моему, душа гения. Он есть добро в самом значительном смысле этого понятия. Гений по всем прекрасен, как та великая цель, ради которой он живет и не щадит себя. Верно, Генерал?

— Пушкин писал о том, что гений и злодейство несовместимы. Да, гений — это начало добра для всего человечества. Его не может разъесть никакая кислота, подобно тому как это бывает с благородным металлом.

— Посмотри на волны, — вдруг вскрикнула Женни, — они захлестывают скалу, похожую на кипарис. Начинается шторм. Как он могуч! Это твоя стихия. Ты ведь любишь море бурным.

— Я хотел бы после смерти быть похороненным в суровой пучине, под гул морского прибоя, звучащего словно симфония вечности, — сказал многозначительно Энгельс.

Женнихен недоумевающе посмотрела на него.

— Что ты хочешь сказать этим? — спросила она и взяла его под руку.

— Ничего особенного, просто я считаю, что, как это водилось в античные времена, а теперь весьма разумно делают индийцы, необходимо ту горсточку праха, которая звалась некогда мистером Фридрихом Энгельсом, развеять, когда придет его час, над морем именно здесь, в Истборне, у остроконечной скалы, похожей на парус или кипарис, согласно твоему поэтическому виденью. Я бы ее назвал просто усеченным треугольником.

Волны налетали на скалы, разбивались, стекая пенистым водопадом. Женни вдруг ощутила призывную силу прибоя и подошла к самому морю. Навстречу ей двигался огромный бурый вал.

— Беги назад, — услышала она тревожный зов Энгельса, но не смогла двинуться с места, завороженная величественным и вместе с тем страшным зрелищем. И вдруг все вокруг нее завертелось, взвыло. Женнихен увидела над собой желто-серую, рушащуюся на нее огромным валом массу воды. Удар был так силен, что она на мгновение почувствовала себя раздавленной. Но волна, разбившись о берег, вдруг обессилела и отступила. Рядом с лежащей на гальке, совершенно оглушенной Женнихен стоял Энгельс. От волнения он заикался.