Вспышку увидеть я успел, а вот грохот взрыва не услышал и удар не почувствовал. Я просто выпал из привычного измерения.

5

Первое, что я почувствовал, когда начал приходить в себя, это запах. Не солярный или горело-резиновый, ощутить который было бы естественней всего, не больничный, что тоже можно было бы понять, а какой-то неописуемо садово-одуряюще-вкусный.

Первое, что я услышал, когда обрел возможность слышать, это был не треск продолжающегося боя, не грохот рвущихся боеприпасов, что было бы естественней всего, не привычный русский мат или гортанные голоса афганцев, что тоже было бы понять, даже не отрывистые фразы врача и звяканье медицинской нержавейки — вместо этого доносились шелест листвы, стрекот цикад и щебетанье птиц.

Первое, что я ощутил, когда вернулась способность осязать, это не раскаленная броня БТРа, не грубый щебень, на который меня должно было бы сбросить после взрыва, не грубо обыскивающие руки душмана или ласково-опытные врача — вместо этого встретило ласковое дуновение прохладного влажного ветерка.

Все было не так, как должно было быть. Это нужно было как-то объяснить.

Однако глаза я открыл не сразу. Мне было так хорошо, так ласково, так покойно… И так не хотелось, чтобы в этот покой еще что-то врывалось. Даже если это будет лучик света.

Мелькнула нелепая мысль, что так покойно может быть только в раю.

Наверное, это была просто слабость, причем, слабость не духовная, а телесная. Только тогда я об этом не знал. Целых несколько мгновений мне было просто хорошо.

А потом вдруг резко, словно поворотом тумблера, включились воспоминания. И мгновенно вспучились вопросы, требуя мгновенного ответа.

Где я? Что со мной? И я мгновенно вскинул веки. Я лежал в больничной палате. Это понял сразу — у них всегда настолько специфичный вид, что его ни с чем не перепутаешь. Стены комнаты были выкрашены масляной синей краской. Беленый потолок был кое-где заляпан пятнами раздавленных мух и комаров.

Я лежал на кровати, стоящей под окном с настежь распахнутой створкой, слегка, до пояса прикрытый простыней. За затянутым густой сеткой проемом разбрасывал листьями солнечные блики густой сад, сквозь зелень которого ярко голубело небо.

Я лежал на туго крахмальном белье, а рядом увидел тумбочку, на которой в вазочке небрежно и в то же время щедро, ворохом, торчала охапка цветов.

Стало ясно, что, во-первых, я в госпитале, во-вторых, не в Афганистане, в-третьих, я, по всей видимости, жив. Оставалось неясно, во-первых, что со мной произошло, во-вторых, в какой степени я ранен и не отрезали ли у меня что-нибудь, в-третьих, что же с Любашей. Сальдо не в пользу ответов.

Хватит лежать! Пора дать ответы на все вопросы! Начнем по порядку. Первым делом я попытался пошевелить пальцами рук и ног.

С облегчением вздохнул — все действовало, ничто нигде не болело. Значит, можно сделать то, чего я, признаюсь, ужасно боялся. Я поднял голову и посмотрел на свое вытянувшееся тело. Руки поверх простыни, ноги под материей хорошо просматриваются. Значит, будем жить!

Кряхтя, я попытался приподняться. Тело слушалось, хотя тут же закружилась голова. Сколько же это я пролежал? И где же все-таки я?

Вспомнился невпопад рассказ о том, что якобы где-то в горах в Пянджшерском ущелье в пещерах нашли большой госпиталь, в котором иностранные врачи обучали афганских коллег делать операции по ампутации конечностей. Обучали на наших пленных солдатах и офицерах. Якобы когда в те прекрасно оборудованные пещеры ворвались наши десантники, там на койках лежали только изуродованные обрубки людей — без рук, без ног, а то и без языков… Они лежали — и единственное, чем могли выразить свои чувства — так только слезами…

Нет, этого со мной не произошло, — испугался я. Я жив-здоров, руки-ноги на месте, язык… Я высунул язык. На месте.

Надо ж было такому случиться, чтобы именно в этот момент в палату вошла смуглая девушка в белом больничном халате. И почему-то сразу угадала, почему пациент сидел с высунутым языком, хотя я его и втянул тут же на место.

— Что, языком любуетесь? — засмеялась она негромко. — За те слова, которые вы кричали в беспамятстве, вам бы его и в самом деле не мешало бы укоротить.

Говорила она по-русски правильно и четко, хотя с едва заметным акцентом. Правда, каким именно акцентом, я не понял.

Я торопливо поправил на себе простынку. Она снова засмеялась, но на этот раз ничего не сказала. А могла бы — пока я был без сознания, она меня всего, наверное, не раз созерцала. Да и не только меня. В этом отношении у них, хирургических сестер, стриптиз, небось, каждый день. Причем, не только стриптиз — физиология человека, даже находящегося без сознания, функционирует исправно и регулярно выводит из организма отработанные продукты, так что сестрам приходится еще обслуживать пациентов…

— Как вы себя чувствуете?

Она подошла ко мне, привычно коснулась лба, определяя температуру. Ладошка была мягкая, прохладная, тонко пахнущая чем-то приятным… Волнующая.

— Нормально, — ответил я.

У меня голос оказался какой-то хриплый, скрипучий. Я попытался откашляться, однако вместо этого из горла вырвался только какой-то клекот.

— Ничего-ничего, — успокоила она меня, присаживаясь на табуреточку. — Сейчас разговоритесь.

— Что со мной? — прохрипел я.

Мои голосовые связки никак не желали войти в согласие с языком и легкими, которые прогоняли сквозь них слишком много воздуха, причем, прогоняли неровно, толчками.

— Ничего страшного, — успокоила она меня. — Вы поступили к нам сильно контуженный, но без единой царапины. Так что переживать нет причин.

Все вы, медики, так говорите, что нет причины волноваться… Хотя с другой стороны, если ни одной царапины…

— А внутри ничего не отбил?

Мне показалось или в самом деле, у нее дрогнул голос и слегка вильнули в сторону глаза?

— Нет-нет, ничего.

Если она сказала правду, это и в самом деле хорошо, если что-то скрывает, спрашивать у нее все равно бесполезно. Поговорю потом с врачом, — решил я. Отдавая себе отчет, что просто оттягиваю момент, когда мне, быть может, придется узнать про себя некие неприятности.

— А где я? — это был второй по значимости вопрос, который меня интересовал.

Девушка ответила охотно, словно радуясь тому, что мы ушли от опасного поворота разговора. Или это мне только казалось?

— Вы в госпитале.

Естественно!

— Это я уже понял. Но где именно? В каком госпитале?

— В городе Кизыл-Арват.

Мне название города мало что говорило. Хотя, конечно, я кое-что слыхал о нем — здесь дислоцировалась дивизия, в которой проходили подготовку перед отправкой в Афганистан наши солдаты.

Здесь же, к слову, брал призы за отличную стрельбу из гранатомета некто рядовой Николаев, который позднее добровольно перешел на сторону душманов. Причем, не просто перешел — воевал за них, причем, воевал здорово!

Он «прославился» тем, что сначала объявлял через мегафон:

— Я начинаю стрелять!

И тогда все военнослужащие колонны бросали машины и торопились укрыться в кювете. Банда, в составе которой воевал Николаев, орудовала в местах, где как будто сама природа или дьявол постарались для оборудования идеального места для засад. Между Шиндандом и Фарахрудом на отдельных участках трассы вдоль шоссе на расстоянии метров 100–150 по несколько километров тянулись длинные ровные холмы-валы, обратные скаты которых опирались в подножья горного хребта, изрезанного глубокими ущельями. Нападающие, укрывшись здесь, становились практически неуязвимыми. Единственное, чего им следовало опасаться — если колонну сопровождал вертолет. Однако такое было далеко не всегда.

Тут-то и вел свою «охоту» Николаев. Он расстреливал боекомплект гранатометных выстрелов и объявлял, опять же, через мегафон:

— Я закончил стрелять. Счастливого пути!

Такое своеобразное благородство причиняло огромный материальный ущерб — Николаев вообще великолепно стрелял, да и промахнуться из гранатомета с расстояния в сто метров трудновато — однако люди страдали редко. Разве кто замешкается. Или отстреливаться сдуру начнет — тогда по этому «стрелку» вся банда открывала бешеный огонь. После каждого такого нападения принималось решение о непременном сопровождении каждой колонны вертолетами, Николаев на какое-то время исчезал, постепенно слишком дорогостоящее вертолетное сопровождение становилось все более редким, пока не прекращалось вообще — а потом в один прекрасный день все начиналось сначала.