Изменить стиль страницы
Уже сто лет меня не посещавший,
Сошел ко мне на вежды сон, и с ним
Давно забытая покоя сладость
Мою проникла грудь. Но этот сон
Был не один страдания целитель —
Был ангел, прямо низлетевший с неба.
Все, что пророчески евангелист
Великий чудно говорил мне,
То в образах великих этот сон
Явил очам моей души, и в ней
Те образы, в течение столетий
Не помраченные, час от часу
Живей из облекающей их тайны
Моей душе сияют, перед ней
Неизглаголанно преобразуя
Судьбы грядущие…
…И каждое пророка слово, в слух мой
Входя, в великий превращалось образ
Перед моим телесным оком. Все,
Что ухо слышало, то зрели очи,
И в слове говорящего со мной
Во сне пророка мне передо мной,
И надо мной, на суше, на водах,
И в вышине небес, и в глубине
Земли видений чудных было полно.
Я видел трон, на четырех стоящих
Животных шестокрылых, и на троне
Сидящего с семью запечатленной
Печатями великой книгой…
(Жуковский 1980: II, 433–434)

Далее следует поэтический пересказ Откровения. Агасвер признается, что именно в этом целительном сне «преображение моей судьбы я глубоко почувствовал». Иначе говоря, преображение души понимается здесь как момент запечатления в ней образов Откровения, как перевод последних на «язык души», процесс постепенного прояснения значения этих образов, то есть как апокалипсис воображения. Все, что отныне ни переживается героем, соотносится с этой внутренней картиной, вписывается в нее, объясняется через нее: возвышение и гибель царств, человеческие рождение и смерть, надежды и страдания, горный пейзаж и тихая долина. Герой возвращается к людям, чтобы стать лекарем их душ, толкователем и проповедником «Господней развернутой книги, где буква каждая благовестит Его Евангелие» (Жуковский 1980: II, 448)[307].

Исповедь Агасвера, «помнящего минувшее душою», оказывается не чем иным, как историей мира (точнее, психологически пережитой и религиозно осмысленной историей человеческих страданий), а сам герой — Историком в том «высшем смысле», о котором, как мы помним, Жуковский писал в конце 40-х годов. Этот идеальный историк «представляет события не только в целом, он видит их причины и угадывает их последствия <…> соединяет судьбу настоящего с намерениями Промысла <…> изъясняет тайную власть неизменяемого Бога посреди изменяющегося потока событий <…> пророчит суд Божий в тайне грядущего». Он «ведатель минувшего, зритель настоящего, прорицатель будущего, <…> проповедник Бога в делах человеческих» (Жуковский: XIV, 304–305). Однако Агасвер не «холодный свидетель» истории — он ее пленник (как Наполеон узник маленького острова-тюрьмы). До тех пор пока герой не осознает высокий смысл своего «заточения», своих страданий, пока он не обретет в себе любовь к Творцу и Его миру, он не может спастись (любимая мысль позднего Жуковского, заявленная уже в «Шильонском узнике» 1821 года).

Знаменательно, что результатом окончательного преображения Агасвера является пробуждение в нем поэтического вдохновения. Давно замечено, что Агасвер в финале поэмы (то есть той части, которую Жуковский успел завершить) — поэт, но поэт особенный: слушателем его песнопений-молитв являются не люди, но весь Божий мир:

Величием природы вдохновенный,
Непроизвольно я пою — и мне
В моем уединенье, полном Бога,
Создание внимает посреди
Своих лесов густых, своих громадных
Утесов и пустынь необозримых,
И с высоты своих холмов зеленых,
С которых видны золотые нивы,
Веселые селенья человеков,
И все движенья жизни скоротечной.
(Жуковский 1980: II, 449).

Мы видели, что в разные исторические эпохи Жуковский по-разному представлял себе миссию Поэта: «сторож при девах», предсказывающий «зарю мира»; певец русского триумфа и вечного мира; галантный волшебник в «царстве фей»; мудрый учитель в час исторического испытания; эстетический «крестоносец» и «проповедник святыни» посреди бушующего моря истории.

В эпической поэме «Агасвер» он постарался художественно реализовать свою последнюю поэтическую теодицею, основанную на концепции благого страдания (ср. еще в «Камоэнсе» 1839 года: «Страданием душа поэта зреет, // Страдание — святая благодать» [Жуковский 1980: II, 399]). Идеальный поэт понимается теперь как просветленный верой страдалец (само воплощение исторического опыта и страданий человечества), идеальная поэзия — как сердечная благодарность Создателю и идеальная аудитория — как все Мироздание. В этом, конечно, нет ничего необычного для романтика (вспомним лермонтовского «Пророка» [1841] — стихотворение, кажется, отозвавшееся в обсуждаемом эпизоде «Агасвера»), Но в высшей степени показательно для романтического мироощущения Жуковского то, что эта абсолютная поэзия рождается из самого духа истории как всеобъемлющее переживание, истолкование и преодоление последней:

И слышал я, как все небес пространство
Глас наполнял отвсюду говорящий:
«Я Бог живой, я Альфа и Омега,
Начало и конец, подходит время».

Библиография

Аверинцев — Аверинцев С. С. Двенадцать апостолов // Мифологический словарь. М., 1991.

Аверинцев — Аверинцев С. С. Размышления над переводами Жуковского // Жуковский и литература XVIII–XIX веков. М., 1983.

Айзикова— Айзикова И. А. В. А. Жуковский и Ф. Фенелон // Библиотека В. А. Жуковского в Томске. Томск, 1988. Ч. III.

Адамович — Адамович Г. Одиночество и свобода. Литературные очерки. Нью-Йорк, 1955.

Айхенвальд — Айхенвальд Ю. Силуэты русских писателей. М., 1994.

Аксаков — Аксаков А. Н. Разоблачения: история Медиумической комиссии Физического общества при С.-Петербургском университете с приложением всех протоколов и прочих документов А. Н. Аксакова. СПб., 1883.

Алексеев — Алексеев М. П. Русско-английские литературные связи: XVIII век — первая половина XIX века // Литературное наследство. М., 1981. Т 91.

Альтшуллер — Альтшуллер М. Г. Между двух царей. Пушкин 1824–1836. СПб., 2003.

Альтшуллер 1975 — Альтшуллер М. Г. Крылов в литературных объединениях 1800–1810-х годов // Иван Андреевич Крылов. Проблемы творчества / Под ред. И. З. Сермана. Л.: Наука, 1975. С. 154–195.

Альтшуллер 1984 — Альтшуллер М. Г. Предтечи славянофильства в русской литературе. (Общество «Беседа любителей русского слова»). Анн-Арбор, 1984.

Анисимов — Анисимов Е. Дыба и кнут. Политический сыск и русское общество в XVIII веке. М.: Новое литературное обозрение, 1999.

вернуться

307

В этом смысле история и миссия Агасвера подобны судьбе и миссии другого великого грешника — Старого Морехода из одноименной поэмы С. Колриджа. В обеих поэмах исповедь грешника понимается как средство душевного преображения слушателя.