Изменить стиль страницы

Напомним, что в «Одиссее» союз царя с народом, прекращающий кровопролитие и являющийся окончательным осуществлением справедливости, провозглашается учителем Телемака и верным слугой Одиссея Ментором, устами которого говорит Божественная Мудрость. Мы можем сказать, что в переводе Жуковского устами Ментора-Премудрости говорит сам поэт, высказывающий в такой форме свой заветный конституционно-монархический проект! Можно сказать, что Жуковский символически вписывает в свой перевод (то есть в историю) самого себя и своим символическим именем, как подписью, завершает многолетний труд (знаменательно, что «прототипом» Гомера в поэме видят обычно слепого певца на пиру у феаков). Поэма в таком случае оказывается аллегорическим апофеозом не только русскому монарху и его сыну, но и их верному слуге и советчику, венчающему мудрым заветом историю о странствованиях и возвращении Одиссея.

Но совершенно очевидно, что за историософским планом финала поэмы стоит еще один план, как бы фокусирующий и объясняющий все «частные» аллегории. Используя подходящий для нашей интерпретации поэмы Жуковского богословский, в том числе дантовский термин, этот план можно назвать анагогическим (проекция гомеровского сюжета на финал Священной истории). Коренным отличием историософских взглядов поэта конца 1840-х годов от прежних периодов является то, что мир может быть утвержден только после и в результате казни врагов порядка. Если раньше он любил повторять, что «дорога бурь приводит к тишине» как бы сама собою, то теперь в эту успокоительную философию истории вторгается идея необходимого и неизбежного силовою вмешательства. То есть гомеровскую историю поэт воспринимает в христианско-апокалиптической парадигме. Действительно, аллюзии на возвращение Мессии и Страшный суд постоянны в письмах и стихотворениях Жуковского конца 1840-х годов (ср., скажем, его поэтические переложения истории о казнях египетских и Апокалипсиса).

Тема Одиссея не случайно пересекается в сознании Жуковского и с темой Ноя. Союз языческого царя с народом Итаки ассоциируется с заветом, заключенным после потопа Богом с Ноем и потомством его в Араратских горах (Быт. 9, 11–13). Знаком этого завета является, как известно, радуга — один из любимых образов Жуковского, соединяющий в его творчестве царя и народ, поэзию и политическую историю, Россию и остальной мир (ср., например, «Орлеанскую девственницу» или уже упоминавшиеся нами в главе о «Торжестве победителей» «араратские» стихи «На мир с Персиею» 1828 года[274]). О поэзии как «радуге завета», соединяющей «перед глазами нашими небо и землю», Жуковский говорит и в письме к Константину Николаевичу (Жуковский 1867: 67) сразу после дифирамба политическому вдохновению Николая Павловича (выразившемуся в подавлении бунта).

Наконец, завет Бога с Ноем и радуга завета в экзегетике есть не что иное, как префигурация завершения истории в Откровении Св. Иоанна Богослова (10:1). Словом, на разных аллегорических уровнях прочтения Одиссей может быть представлен и как назидание прусскому королю, и как русский император, и как воплощение «поэзии власти», и как карающий грешников и восстанавливающий окончательный мир Христос. В последнем случае аллегорически важным представляется тот факт, что Одиссей явился на Итаку неузнанным, в самом конце ночи, и раскрыл он свое имя женихам лишь в час грозной битвы[275].

Таким образом, классический эпос в переводе Жуковского становится аллегорической христианской поэмой о прошлом, настоящем и будущем; причем настоящее (битва сил зла с силами добра) трактуется здесь как кульминация священной истории, разрешение последней через казнь и восстановление священного союза власти с народом и Бога с человечеством. Добродушный сказочник, каким Жуковский казался современникам, превращается в финале в боговдохновенного учителя и пророка.

7

Нам осталось рассмотреть своеобразие истолкования второй части «Одиссеи» Жуковским в контексте с другими аллегорическими интерпретациями этого сюжета.

Как известно, вторая часть гомеровского эпоса гораздо реже, нежели первая, привлекала внимание аллегористов: «[i]t is clear from their comments that for most allegorists the Odyssey was completed when Odysseus returned to Ithaca The wise man had overcome the world’s temptations, the soul had returned to its true homeland, and whatever problems still preoccupied Odysseus were strategic and political not moral and mystical» (Clarke: 193).

По мнению современного исследователя, мало интересовались второй частью поэмы европейские романтики (за исключением знаменитой сцены в пещере нимф) (Stanford: 193). Сам Жуковский в начале 1810-х годов, очевидно, разделял взгляд Блэра на вторую часть поэмы как имеющую «великие недостатки»: «последние двенадцать книг ее скучны и незанимательны» (Жуковский 1985: 71).

Между тем существует несколько аллегорических толкований этой части, которые условно можно разделить на две группы: дидактические и исторические. Общим для всех истолкований является представление о казни женихов Одиссеем как об акте высшей справедливости. Так, Наталис Конти видел в женихах изображение «pleasures and delights that are the „wooers of our soul“» (Clarke: 97). Неоклассик Поуп (образцовый перевод «Одиссеи» которого Жуковский хорошо знал и ценил) придавал сцене избиения женихов значение важнейшей в поэме (великое событие и Катастрофа поэмы):

We may observe that a Deity descends to assist Ulysses, but that the Suitors are left to their own Conduct: This furnishes us with a very just and pious moral, and teaches us that Heaven guards and assists good man in adversity, but abandons the wicked, and lets them perish for their follies… Pallas is here an allegorical Deity, and represents the courage and wisdom which was exerted by Ulysses in the destruction of the Suitors…

(Pope: 298)

В свою очередь, финал поэмы Поуп интерпретировал таким образом: «Mentor, a person of great wisdom, acts as mediator between the King and his subjects, he regulates the conditions of peace, and ratifies it with sacrifice to the Gods; this being an act of wisdom, Poetry ascribes it to Minerva» (Там же). Эта августинская интерпретация кажется нам близкой Жуковскому.

Особый интерес представляют для нас, конечно, попытки обнаружения в поэме религиозных и историко-политических аллегорий. Так, например, в 1655 году Джакопо Угоне утверждал, что Одиссей во второй части поэмы представляет апостола Петра, а Пенелопа — Церковь, которой угрожают нечестивые реформаторы под маскою женихов[276]. Телемак в таком случае оказывался прообразом Папы, оберегающего Матерь Церковь до тех пор, пока не вернется апостол Петр и не восторжествует над еретиками. Торжествующий над женихами Одиссей — Улисс мог толковаться как символ английских протестантов, голландских кальвинистов или испанских католиков.

Использование темы женихов Пенелопы как политической аллегории было характерно и для эпохи Жуковского. Так, современник поэта, берлинский проповедник «нового христианства» Бруно Бауэр (идеологически чуждый Жуковскому) проецировал сюжет возвращения Одиссея на современную духовную историю Запада: «Одиссей должен натянуть свой лук еще раз» и покарать женихов, которые хотели украсть у него все то, что ему было дорого («Kritik der evangelischen Geschichte des Johannes»). Наконец, — уже в прямой связи с событиями 1848–1849 годов — А. И. Герцен сатирически уподобил либералов во французских кафе вечным женихам Пенелопы-Революции (Герцен: 46).

Отличие Жуковского от приведенных политических аллегорий в том, что его интерпретация не привносится в текст извне и а posteriori, но рождается в процессе перевода как постепенное осознание смысла современной истории: эта интерпретация является эвристичной (своего рода откровение, проникновение за текст подстрочника) и проективной (указывает на будущее развитие исторических событий). В историко-культурной перспективе перевод «Одиссеи» можно считать завершением того изначального романтического процесса, описанного (на примере творчества раннего Жуковского!) В. Н. Топоровым, когда «чужое моделирует свое» и содержит предсказание будущего (Топоров 1981: 246). Этот принцип распространяется Жуковским в «Одиссее» на описание современной («своей») истории, собственной миссии и предсказания грядущей исторической развязки.

вернуться

274

«И Русской — в том краю, где был // Утешен мир дугой завета — // Свои знамена утвердил // Над древней колыбелью света!» (Жуковский: II, 253).

вернуться

275

В свою очередь, верная жена царя Итаки может быть понята и как аллегория Европы, и как аллегория Церкви.

вернуться

276

«That Homer prophetically intended this last allegorism is indicated, Ugone points out, by the obvious identification of Melanthious with Melanchton, and of Antinous, emended to Artinous, anagrammically with Martinus Luther» (Stanford: 193).