Изменить стиль страницы

Он не должен был так называть Нестерова, теперь он знает это твердо, и потому пришел к нему принести свои извинения.

Он еще выпил водки, после этого долго кашлял, и мать спросила его: «Куда же вы теперь пойдете работать?» Он удивился: как это «куда»? Он пойдет в «кадры», а там его определят на пароход, вот только немного подлечится, ему обещали путевку в санаторий…

— Понимаешь, — сказал он на прощанье, — самое смешное: я не верил, да и все не верили и когда образовался большой крен, и когда дали SOS и уж в шлюпку сели, а казалось — это не всерьез… Странно, что можно так не верить.

И все же к Нестерову в экипаже относились не очень хорошо; вроде он поступил так, как должен был поступить, но… Мне это трудно объяснить. Я думал поначалу: к нему так относятся потому, что за ним невольно стоят тени погибших, хотя на нем и нет вины, но они стоят, и ничего с этим не поделаешь. Но постепенно это объяснение меня перестало устраивать, и я начал мучиться вопросом: почему же все-таки недолюбливают этого человека?

Я пожалел его после разговора с капитаном, положение у него действительно было безвыходное: хочешь не хочешь, а расставаться с крокодилом надо. Сразу же после вахты я сходил к первому помощнику Виктору Степановичу, честно ему все рассказал и попросил его в Окленде дать нам машину морского агента, чтобы мы отвезли крокодила в зоопарк; видимо потому, что я еще ни разу ничего не просил у первого помощника, он тут же согласился.

— Хорошо, — сказал он, — только имейте в виду: у нас в Окленде интересная экскурсия. Ее подарило нам общество «Новая Зеландия — СССР». Постарайтесь успеть.

Я пообещал.

Едва мы ошвартовались, я нашел Нестерова и сообщил, что машина морского агента ждет нас на причале.

— Буду готов через пятнадцать минут, — сказал он.

Я вышел на палубу, здесь приятней было ждать, чем в каюте. Город начинался тут же, возле порта, и так же, как в Сиднее, вокруг гавани вздымались новые высотные дома, а дальше разбегались небольшие домики, укрытые зеленью; и все же это был иной город, не австралийский, это заметно было не только по деревянным домам, но и все здесь было скупее и графичнее… Когда через пятнадцать минут я спустился к синему «форду» агента, то увидел возле него Нестерова с сумкой, а рядом с ним Нину.

— А ты как? — спросил я.

— Мне разрешил первый, — спокойно ответила она.

— Тогда уж надо было и Юру…

— У него пассажиры, — ответила Нина и решительно открыла дверцу машины.

Сказки дальних странствий i_004.png

Шофер попался нам лихой, он погнал машину на серьезной скорости, делая резкие виражи на перекрестках, и мимо мелькали бесконечные витрины, зеленые лужайки, стволы деревьев, и так мы поднимались все выше и выше, пока не взлетели на вершину горы, и отсюда как бы распахнулся весь город: бесконечные ряды деревянных домиков уходили так далеко, что терялись где-то в сизом тумане, в котором едва приметными очертаниями выступали синие холмы, а с другой стороны открывалась тихая гладь залива; так же стремительно мы скатились вниз и остановились у каменных ворот, где буйно цвело ярко-фиолетовыми султанами незнакомое мне дерево.

Нестеров взял сумку и попросил нас обождать; я было поднялся за ним, но он жестом показал мне, чтоб я сидел, а сам скрылся за воротами; наверное, он не хотел, чтобы мы участвовали в переговорах. Он ушел, а я задумался: а вдруг не примут его крокодила, тогда что нам с ним делать? Назад на пароход не понесешь. Сабуров не шутил.

Наверное, это нелегко понять, как можно полюбить крокодила, вот про собаку понятно, а про крокодила нет, а между тем он более древнее животное; говорят, ему сто пятьдесят миллионов лет, и за это время он, безусловно, накопил житейской мудрости не меньше, чем собака… Нестеров вернулся довольно быстро, вид у него был потерянный, и я понял: крокодила приняли без всяких осложнений.

Нестеров сел рядом с Ниной, и, как только двинулась машина, я увидел, как Нина дотронулась до его руки длинными пальцами, нежно и успокаивающе дотронулась, и посмотрела на Нестерова так, словно хотела взять на себя все бремя его печали; я никогда не видел у нее такого взгляда… Вот какой у нас пароход: можно плавать на нем месяцами, жить по соседству с друзьями и многого не знать о них.

Мы не опоздали на экскурсию: сели в автобус, и нас сразу же повезли за город. Широкое шоссе было свободно, по нему редко двигались машины, и мы промчались мимо придорожных кофеен и таверн, мимо рекламных щитов фирмы «Тип-топ», торгующей мороженым, мимо бесконечных холмов, по которым брели отары овец и стада черных безрогих коров — «скот движется, не поднимая головы», — мимо деревянных почти одинаковых двухэтажных домиков фермеров; мы мчались по этой звенящей и прозрачной от невероятной чистоты воздуха стране, и я не спускал глаз с Нины и Нестерова, я думал: «Что у них?..» Мне надо было отвлечься, мне надо было поразмыслить о чем-нибудь другом, и я пытался слушать рассказ, который звучал из динамика, вмонтированного надо мной в подволок автобуса…

…И тогда решили: нужен монумент, который отразил бы дух народа, трудом своим возделавшего землю, очистившего ее от зарослей и камней под пастбища, тем, кто построил дома и города, прорыл угольные шахты и проложил дороги, но никто не отозвался на зов людей, решивших это, и тогда поняли: они все так много работали и так много заботились только о трудах своих, что не успели обучить настоящему искусству ни одного скульптора, и пригласили художников из других стран. Приехало четверо: японец, канадец, американец, мексиканец; все они были отличными мастерами, имена их обрели законную славу на весь мир. Сначала они месяц ездили по стране, а потом им дано было право выбрать для скульптуры материал. Японец выбрал гранит, канадец — дерево, американец — металлолом, мексиканец — крашеные трубы. Ровно через четыре недели они должны были показать свои работы и потому сразу же уединились в мастерских и трудились там, не общаясь друг с другом. И наступил день смотра. Сначала пришли к японцу. То, что сделал он, было величественно и красиво: ломаные гранитные ступени вели вверх, и там, словно рушились здания, падали каменные кубы, они как бы обваливались вниз, угрожая разбить твердый гранитный шар, но это была только угроза — шар сверкал и был неприступен! Японец так и назвал свой монумент: «Открытый камень». В мастерской канадца увидели большое деревянное колесо и много других, более мелких, устремленных вперед, словно летящих по поверхности большой реки, — таким казалось отполированное до медового блеска бревно, что служило основанием скульптуры; смолой пахло от дерева, и этот монумент назывался «Колесо».

Американец удивил всех огромной железной конструкцией.

У этой скульптуры не было названия, и на нее можно было смотреть бесконечно, потому что от преломления солнечных лучей на поверхности металла в глубине этой конструкции возникали силуэты зданий, пароходов, поездов, самолетов, машин или профили человеческих лиц.

Мексиканец назвал свою скульптуру «Сигнал»: цветные трубы на широкой бетонной площадке были расположены так, будто отбивали веселый свободный танец. Это была радостная, легкая скульптура… И когда посмотрели работы этих четырех мастеров, то им сказали, что они создали замечательные произведения и, конечно же, в странах, где они живут, обрадуются этим шедеврам, а и Новой Зеландии так и нет до сих пор монумента, отражающего душу народа; но, может быть, скоро появится…

Это была удивительная сталактитовая пещера, ее так и называли: «Пещера светлячков». Когда-то тут был храм маори, они охраняли его много веков, потом продали пещеру англичанам. Мы спустились вниз по узкой лестнице; запахло погребной сыростью, а потом открылось подземное озеро, возле него был небольшой деревянный причал. Мы сели в широкую шлюпку, и парень-маори, держась за проволоку, повел шлюпку к середине озера, и вот тут-то открылось необычное: над нами горело звездное небо, но не то, привычное для нас, — на нем было совсем иное расположение светил. Может быть, вот таким небо видится с какой-нибудь иной обитаемой планеты; голубые, зеленые огоньки перемигивались, отражаясь в черной воде. Мы молчали, ошеломленные, и только слышно было, как где-то в глубине пещеры гулко и глухо плещется вода; тут невольно замираешь в благоговении, словно весь обращен к небу, хоть и находишься под землей, но осознание этого не помогает, как бы ни пытался убедить себя, что горят всего-навсего светлячки, маленькие насекомые, живущие в сырости, все равно веришь — над тобой небо, открытое заново.