— Прошу, — удивленно произнес он, и по кают-компании прошелестел вздох облегчения.
Как только Николай Николаевич сел, наша буфетчица Соня, надевшая по такому праздничному случаю ярко-синюю мини-юбку с бубновым тузом на подоле — где она только ее выкопала! — полыхая от смущения всем своим широким лицом, понесла суповую вазу с борщом; она лихо ее поставила перед капитаном и не рассчитала — удар днища вазы о стол оказался слишком силен, борщ всплеснулся, и несколько бурых пятен расплылось на белом, отутюженном лацкане капитанского кителя. Соня замерла, краснота ее щек достигла катастрофического предела, по Николай Николаевич даже не взглянул в ее сторону, небрежным жестом промокнул салфеткой лацкан и тут же взялся за ложку.
— У нас завтра отход в одиннадцать, не так ли? — спокойно спросил он у Луки Ивановича.
С этой секунды я понял — у нас на судне новый капитан.
Многим из тех, кто остается на берегу, дальнее плавание чудится как цепь сложных приключений, но если бы они знали, как бывает порой однообразно тягуче время в океане! Я с детства прочел и выучил чуть ли не наизусть книгу Джозефа Конрада «Зеркало морей», но только в плавании проник в смысл его слов: «Нигде дни, недели, месяцы не уходят в прошлое так быстро, как в открытом море. Они словно остаются за кормой так же незаметно, как легкие пузырьки воздуха в полосе белой пены, бегущей по следу корабля, и тонут в великом безмолвии, в котором проходит судно, как волшебное видение. Уходят дни, недели, месяцы, и только шторм может нарушить эту размеренную жизнь на корабле».
Однажды мой приятель Юра Тредубский, который вообще любит строить из себя философа, сказал мне:
— Понимаешь, Факир, море — это вообще ожидание. Тут вся штука в том, что идет разный отсчет времени. Мы уходим из порта и возвращаемся в него такими же, как и ушли, а люди на берегу изменились, на берегу все вообще быстрее меняется. Потому-то береговые люди не всегда способны понять нас.
Нина так восхитилась Юркиными словами, что тут же попросила у него разрешения вписать их в свой дневник. А я не поверил Юре, нет, не поверил, потому что знал: для тех, кто остается на берегу, жизнь тоже превращается в ожидание, и в нем, как, по Конраду, в океане, тонут легкими пузырьками дни, недели, месяцы.
Я вырос в небольшом городке Высоцке. У нас не было моря, только речка, заросшая камышом, да призаводский пруд; у нас не было моря, но оно поселилось в нашем двухэтажном домике, потому что его привез из Ленинграда после войны отец. До войны он был совсем сухопутным человеком, работал на заводе, любил лес, любил ходить по грибы и ягоды, а война пристрастила его к морю, и он стал там жить, изредка возвращаясь к нам. Он скитался по белому свету, а я и мама ждали, и случалось порой, она будила меня среди ночи, и мы ехали с ней в Ленинград или в Мурманск, а то и в Одессу и там тоже ждали, пока папа сойдет с парохода на берег. Так мы и жили от встречи до встречи… Все это я вспомнил сейчас, потому что нынешней ночью в Сиднее я увидел во сне свою комнату в двухэтажном домике на главной улице нашего городка, услышал, как заскрипели деревянные крашеные полы, и почувствовал, как пахнут пироги с грибами. Я проснулся в тревоге и стал вспоминать, как приехал к нам в городок Лука Иванович.
Это было в конце марта; это я точно помню, что в конце марта, потому что был веселый синий день, таял снег, стены домов казались желтыми от солнца. В конце нашей улицы на фоне осевших сугробов выделялись ивы; там был берег речки, издали казалось, что эти ивы занялись первыми клейкими листочками, — конечно же, это был обман, просто на ярком солнце тонкие ветви ив выглядели зелеными. Все вокруг было веселым — и лужи с хрустким, прозрачным ледком по краям, и запах печеного хлеба из булочной, и запах кож из сапожной мастерской… Я бежал из школы. Мне бы только бросить портфель, наскоро перекусить — и к Кольке, у него маг и новые записи, а главное, обещала прийти Оля, а я уже тогда радостно тосковал по ее задумчивому и заманивающему взгляду.
Лука Иванович сидел за круглым обеденным столом; с ботинок его натекла мутная крохотная лужица, расплылась на крашеной доске пола, морская фуражка лежала на диване… Он оглаживал рукой скатерть, а глаза сужались, прятались за лучи морщин.
Мама вскочила со стула, и сначала я увидел, как взлетели вверх ее руки, и тут же услышал крик — она никогда так не кричала, она и не умела так страшно кричать, и, если бы не ее горячие ладони, сжавшие мне голову, я бы, наверное, упал на пол от испуга. Только спустя некоторое кроме я услышал ее шепот:
— Отец.
А Лука Иванович сидел и оглаживал скатерть, глаза ого совсем ушли в глубину, и образовались две черные узкие дырки. Так он сидел долго, не шевелясь, — человек, который принес в наш дом самую страшную весть.
Был на улице март, было солнце, пахло печеным хлебом, Оля ждала меня, чтобы сказать то, о чем она много думала тайком, а я узнал — у меня не стало отца, он умер от разрыва сердца на пароходе, которым командовал Лука Иванович… Я знаю, что такое ожидание не только в море, но и на берегу; пожалуй, в них нет разницы, если действительно ждешь того, без кого не можешь.
К утру с моря нагнало тучи, и хлынул неожиданный холодный дождь, а когда он кончился, задул ветер, злой, пронизывающий; он гнал по улицам обрывки мокрой бумаги. Перед отходом нас построили у парадного трапа, две девушки-стюардессы поднесли Луке Ивановичу букеты цветов, а потом он подошел к штурманам и стал прощаться. Глаза у него были веселые, да и во всем облике чувствовалась свобода, — в этом не было никакого наигрыша. Я, конечно, понимаю, покидать капитану свое судно всегда тягостно, но тут был другой случай: Лука Иванович, скорее всего, должен был испытывать чувство освобождения от немилых его душе обязанностей, которые он должен был выполнять перед пассажирами, — он ведь не списывался на берег, он возвращался к привычному, на сухогруз, на теплоход, где все ему по-настоящему дорого и знакомо. Он быстро, энергично пожимал всем руки, и вот, когда дошла очередь до меня, заглянул мне в глаза, морщины на его лбу сжались в бесформенный рисунок, и мне показалось — вот сейчас он меня хлопнет по плечу и скажет: «А ну давай: две минуты на сборы, сходим со мной!», и я тут же признался себе — ведь побегу к себе в каюту, схвачу первое попавшееся и кинусь за Лукой Ивановичем на любой пароход, но Лука Иванович сжал мою ладонь и отвернулся.
Матросы снесли его вещи к автомобилю представителя Совинфлота; Лука Иванович один спускался по трапу, а судовой оркестр играл марш «Прощание „Славянки“»… Вот так это мне и запомнилось навсегда, на всю жизнь…
Еще до того, как раздалась команда Ник-Ника: «Трап поднять, всё закрепить по-штормовому!», еще до этого на мостике произошла небольшая стычка между лоцманом и капитаном. Лоцман, все тот же пожилой, худощавый, с белыми глазами человек, сообщил: получено штормовое предупреждение и рекомендуется всем судам переждать часов шесть в бухтах — в море шторм, ветер врывается в залив, достиг уже десяти баллов, поднял высокую плоскую волну. Ник-Ник сказал, что о предупреждении знает, но пароход уйдет из Сиднея точно по расписанию, и если лоцман отказывается осуществлять проходку, то капитан поведет пароход сам; он знает отлично залив Порт-Джэксон, бывал здесь не раз; во всяком случае, жертвовать репутацией «Чайковского», как судна, всегда приходящего и уходящего в срок, он не намерен. Лоцман возражать не стал, но и мостика не покинул.
«Чайковский» развернулся в бухте и вышел в залив, и вот тут-то мы сразу почувствовали — дела наши несладкие: ветер дул встречный, и волна била прямо по носу, создавая килевую качку, — свернуть от фарватера никуда нельзя, это не открытое море, слева и справа берега, над которыми стремительно неслись низкие густо-серые тучи…