Изменить стиль страницы

— Дело не в том. Зачем людей разделяешь?

— Не я их делю. Они сами разные. Одни хотят понять, Суметь, работать хотят — в любом деле, способны на дружбу, на любовь, на самоотдачу, так ведь? А другим только деньги дай или выгоду какую, а если у кого хорошо, так не то чтобы дотянуться до него, — а позавидовать, обозлиться, еще и гадость сотворить.

— Что ж, их исправить нельзя?

— Можно, вероятно. Но трудно, не в раз. И если я сумею заронить хоть крупицу добра… ну, стало быть, и я кое-что сделал.

Юрка знал уже, что не договорится, что не хватит слов и запалу, который всегда оставлял его, если не подбрасывали дров, не подхватывали на лету. Но хоть не гасили бы, что ли, тщились бы понять.

— Так-то оно так. Но нет ведь абстрактного добра. И зла тоже. Все во взаимосвязи.

— Конечно, конечно. — Деловое чутье подсказывало Юрию: не спорь. — Но ведь, Костя, что-то мы с тобой даже в этой взаимосвязи принимаем, а чего-то нет, верно?

— А как же!

— Вот и я хочу отделить.

— День от ночи, да? Черное от белого? Ну и верно. Верно. Давно пора. Чтоб, значит, поступали как люди. Так они вернулись к началу.

— Ты, Константин, голова.

Юрий дивился: вроде в мальчиках этот Костя был посложней. «Роль личности в истории» и все такое… Но раздумывать было не время: Панин совал ему красивую зеленую папку с застежечкой.

Они расстались дружественно, и азиатские Юркины глаза не выдали подвоха.

— Бываешь в Крапивине? — чуть снисходительно спросил под конец Панин, как бы связывая нити в дружеский узел (хоть и нечего вспомнить, а все же общее прошлое).

— Конечно! Родина.

Буров уволок под мышкой новый сценарий и приглашение заходить, звонить в любое время. И он непременно «зайдет, позвонит в любое время»: он уже задумал нечто, в чем К. А. Панин должен был помочь.

И куда эта чудь белоглазая девала свой страх? Свою предназначенность для битья? Надо было спросить о жизненном пути. Впрочем, ясно — он извилист, как горная трона, идущая вверх. Каждому камешку поклонишься, хватаясь, чтоб не упасть. А это он умел, еще тогда. «…О, мадам…»

Сценарий был приключенческий — о международном разведчике. Никакой. Без Барсуковой пошлости, однако. Если что не сходилось, то лишь ситуации: как супермен ИКС (Х) мог удрать из резиденции Главного Врага, да еще унести все документы, если он (этот X) был приведен туда двумя вооруженными людьми, которые остались у дверей? Оказывается, проще простого — через окно. Слез по трубе со второго этажа — и все дела!

Юрий, сидя за столом, старательно помечал для автора: «Придумать».

Как мог все тот же супермен X прочитать бумагу на языке, которого он не знает? Опознать «своего» без признаков и т. д.? И почему не болит душа за этого супермена X (иначе не назовешь), за именем которого кроется всего лишь человеческая конструкция из сметливости, смелости и удачливости — ни характера, ни лица? И ни тени юмора. Куда там!

Милый Фантомас! Ты обобщил все это. И: а) рассмешил смешливых; б) напугал пугливых; в) расхрабрил храбрых: г) наловчил ловких!..

Юрка поймал себя на том, что, все больше злясь и распаляясь, думает уже, однако, об актере (Вася Мерфин, непременно Вася), и о месте съемок, и о поездке по означенным странам (их несколько, и все интересны!). А чего?!

И точно чужое крыло замахало у плеча. Чужое, прочное, из какого-то неуязвимого материала — без кожи и хрупких косточек. Пластмасса? Легкий металл? (Как далеко можно летать на таких крыльях и как безболезненно!..)

Может, мне, Юрию Бурову, когда-нибудь хотелось своим искусством что-то сказать? Полно, полно! Какая чепуха! Да я мечтал всю жизнь о пластмассовых крыльях за плечами и о душной кабине, и командировочных, о шмотках, о телятине с грибами…

А зачем тогда был Мугай-остров? Зачем бабкина черная тень в красных отсветах? И краски, которые сперва убивали всё живое, а потом научились, умаляя то, чему подражали, отдавать свое, бесконечно серьезное — полотну? Неужели то было детство? И оно осталось там, в далекой стране Крапивенке? А потом…

Потом была дорога, и на ней стояло чучело. Я содрал с него идиотский котелок, рванул кацавейку. Надел современный костюм, галстучек модной расцветки и ширины: живи и — отыди!

Оно ожило, чучело, и потащилось следом:

— Ты меня родил заново. Я — твое дитя.

И вновь была дорога. И стояло новое чучело в измурзанной одежке. Я содрал с него дурацкое тряпье… Да это же — бесконечка! Жил-был бычок — с белым пятнышком бочок!..

Они, эти новомодно, с иголочки одетые чучела, теперь мои собеседники, соглядатаи, союзники. А если кто и что наперекор — так ведь они и дубинкой дерзкого! Сообщники! И душно. И руки уже тянутся к привычной работе — содрать тряпье ли, плохо ли скроенную одежду, украсить, подновить, пустить по свету новое, новое чучело!

Да со мной и говорить-то перестали всерьез! Вот он, шкаф, вместилище плодов моих поисков и обретений. Шкаф этот с модными шмотками подмигивает настольной лампе: наш-то! ишь ты!

А уж про людей,
про друзей, бывших…

И тут вошла Тоня. Без предупреждения. Пришла — и все. Та самая Тоня, которую он так странно (через патологию ее чувств) снимал в первом своем фильме и с которой был счастлив в весеннюю ночь после вечеринки в ВТО, когда он впервые погладил жесткие, прямые, цвета свежего сена волосы смешной девочки Оны. Ах, как хороша была тогда Антонина! И как божественно глупа! И как беспечна!

— Тонька, ты? Ну, входи же!

Она запнулась о порожек, привалилась к степе. Пьяна, что ли?

— Входи!

Юрий знал, что ее красота непрочна. Но чтоб так скоро!

Пустые глаза торчали на бледном, широком (опухшем?) лице. Непокрашенное лицо. Стена облупившегося дома. Аварийный. На ней (на нем) было написано: аварийный. И почему-то у Юрки хватило доброты ли, ума протянуть к ней руки, обнять, прикоснуться щекой к холодной и почти шершавой ее щеке. К лицу трезвого, несчастливого человека. Тогда она заплакала. Потом рванула из кармашка мятый платок, вытерла глаза и нос, распрямилась.

— Мне ничего не надо, Юра. Просто ты лучше других.

— Случилось что-то?

— Нет. Не знаю. Наверное.

— Выпьем?

— Что у тебя? Водка? А, все равно. Давай.

Пили водку. Есть было нечего, хлеб только. Да и не надо.

— Я рада, — говорила она. — Для чего мне красота? Чтобы шептались? С этого все и пошло. Еду в метро — глядят и шепчутся. Разве это стыдно — быть красивой? А одетой? Что на мне такого надето, чтоб шептаться? Просто сидит хорошо. Верно?

— Конечно, Тоня.

— Я сначала думала — узнают по фильмам. Ведь только лицо снимали, одно лицо. И фигуру. Слово-то какое: «фигура»…

— Пожалуй.

— Ты, если не согласен, не поддакивай.

— Я согласен. Хотя тогда, в пашем фильме…

— Он тоже дерьмо. Только ты его в блестящую бумажку завернул.

Глаза ее вдруг обрели цвет и смысл, и что-то восстановилось в лице, уравновесилось. Гармония. Ведь что такое красота? Гармония. Не более того.

— Вот ко мне тут один старик приходил, — продолжала Тоня. — Он вроде о кино пишет. Сам как можжевеловый корень. Знаешь, из которых всяких русалок, леших, птиц делают. Пришел, посидел. «Чем, говорит, утолишься, а?.. Чем? Красота твоя пройдет», — «Вот когда пройдет, ответила и думать начну». А сама — уже. Думаю. Потому что проснусь утром — и зацепиться мне для жизни не за что.

— Да ведь у тебя кино есть. Роли.

— Нет там ничего этого. Нету. А во мне, Юра, было!.. Может, мало, а было. В девочках. Вот я в балет ходила.

— Хотела балериной стать?

— Да что ты! Смотрела, как это все летит и сливается с музыкой в такие волны… И качает тебя от счастья… Или — в мальчика была влюблена. Из окошка. Мне и не хотелось с ним заговорить. Я ведь знала, что понравлюсь, и всем мальчишкам нравилась. А я гляжу, бывало, в окно… И красивое любила. А теперь не люблю. И в кино мне хотелось показать свою опять же красоту: вот это красивое, видите. А оказалось: вот я вся тут, пустая. Голая совершенно. Что, не видали разве? Не пойми меня, конечно, буквально.