Изменить стиль страницы

— Лида! — позвал Юрка.

Она не услышала. Но это была она. Нет других таких глаз с голубыми белками, ни у кого нет такой величественной походки и всей этой стати королевы, которую лишили престола.

В одной руке женщина несла портфель, в другой — набитую продуктами авоську.

— Разрешите помочь!

Оглянулась. Осветилась улыбкой. Он забыл, какие у нее белые неровные чесночники зубов. Забыл ее манеру в разговоре еще больше запрокидывать голову.

— Как ты попал сюда?

— Я учусь в Москве.

— А сюда, в этот переулок?

— Нет, Лида, не через адресный стол. Это случайность. Чистейшая.

Она серьезно кивнула. Он пошел рядом, взяв у нее сумку и портфель.

Он ведь повзрослел за это время, стал смелей. И, кроме того, они здесь свои, крапивинские — в чужом городе.

— Хочешь, я буду каждый день носить твои вещи? Хочешь — в зубах, а? Или могу облаивать всех, кто на тебя посмотрит!

Она погрустнела:

— Не хочу, Юра. И потом — на меня никто не смотрит. Здесь не Крапивин, и мне уже много лет.

— Но тот, кому надобно, смотрит? — Он все не решался на прямой вопрос. И ей, видно, не хотелось этого разговора.

— Заходи, если будет время. Звони.

Вытащила из портфеля ручку, вырвала листок из блокнота. Написала все про себя: телефон такой-то, адрес… И он написал о себе, подал. Но от этой её уклончивости (есть, стало быть, от чего уклоняться!) что-то у них сломалось. Теперь можно было просто спросить: «Ты у мужа живешь?» И она ответила, что да. Юрка не вполне расслышал, но боль, ослепившая так, что потемнела улица, боль эта дала понять: не ошибся.

— Ну, совет да любовь, как бабка моя сказывала.

— Спасибо. — И опять тряхнула головой, и светлые, ровно остриженные волосы колыхнулись не в лад (не в лад, не в лад).

— Может, украсть тебя? Увести? А? Ведь нет же тебе счастья — я вижу!

— Ты ошибаешься, Юра. Я люблю своего мужа.

Он много лет потом обходил эту улицу. Но она болела в нем, дергала, как нарыв.

* * *

Если на растопыренные средний и указательный пальцы левой руки наложить такие же пальцы правой, получается клетка, рамка. С ее помощью можно взять в кадр, как бы отделить на секунду от всеобщего движения самые разные куски жизни. Вот попробуйте. Юрке порой везло. Особенно в читальне, где, бывало, из глыбы тишины высечется смазливая и до последнего (нет, до предпоследнего) предела серьезная рожица, поведет черным оком… Или на лекции попадется вдруг затылок, рука, пишущая записку (при желании даже можно увидеть, кому и о чем, — рамка очень организует материал!), чей-то зевок в профиль (если в профиль, то ползевка?) и сияющий глаз преподавательницы (ах, эта попытка равновесия в интеллектуальной жизни: кому-то сиять, а кому-то зевать!), ее смуглая щека, короткий нос, чуть вывернутые губы.

— Вы увидите сегодня немые фильмы Протазанова. Помимо прочего обратите, пожалуйста, внимание, как Александр Яковлевич врезал надписи: на артикуляции, на открытом рте. Говорит человек два-три слова и — надпись. Режиссер как бы сблизил изображение и текст: здесь — подспудная потребность звука, который, как известно, не всеми мастерами кино был принят. И даже Чаплин…

Юрке немного стыдно за самодельную кинокамеру, но это ведь не от скуки. Нет, нет, ему интересно все, он хватает, пьет, поглощает! Немое? Да. Звуковое? Отлично. Цветное? Давайте сюда!

— Открой свою детскую тайну, Буров, — окликнул его как-то один из однокурсников — Виль Аушев (о нем еще будет речь). — Ты часто проглатываешь тех, кого слушаешь?

— Да, — без улыбки ответил Юрка и добавил помягче: — Иногда, правда, разжевываю. У меня исключительно крепкие зубы.

— Это важная деталь в нашем деле, — отшутился тот.

А читалка! (Вернее, кабинет кинорежиссуры на втором этаже ВГИКа!) Юрка почти по нюху забрел сюда (хорошо еще пропуск курсов захватил) — и просиживал все вечера до закрытия и все творческие дни!

Газетные вырезки, книги, журналы…

…Теория «киноглаза» Дзиги Вертова: жизнь, как она есть, «жизнь врасплох». (Что это? Киножурналистика? Или может дать что-то для художественного кино? О. Юрка тогда еще не видел фильмов, где вымысел могуче подкреплялся подлинными кинокадрами. Это предстояло.)

«…Я всегда старался заставить своих героев жить в новых, неожиданных измерениях реальной действительности…» Это — Феллини. Совсем другое представление о кино. Что это за «неожиданные измерения реальной действительности»? Интересно вот как! — но что это? Понятно, что именно это для него — искусство. А если не неожиданные измерения, тогда не искусство? А, дьявол! Поди разберись!

«…В искусстве жизнь должна быть соединена с фантазией, без этого я не мыслю творчества». Старый театральный режиссер Мильтинис будто вторит великому киномагу.

«…Что такое «доверие к действительности»? Вы поймете меня, если я скажу, что заснятие на пленку представления «Мнимого больного» не имеет никакой ценности, ни театральной, ни кинематографической, но если бы камера имела возможность запечатлеть последние минуты жизни Мольера (как известно, Мольер умер на сцене, во время представления «Мнимого больного»), то перед нами был бы поразительный фильм…». Это — Андре Базен. Он вроде ближе к Дзиге Вертову и отрицает обоих предыдущих. Все ищут, и все — разное. Где истина? Нет, не истина вообще (истина в искусстве — победа художника). Но для меня? По какой дороге мне? Лично мне?

И совсем странное, не до конца понятное, но вызывающее смутное чувство зависти: «Работа теперь совпадает со всей моей жизнью». Так сказал все тот же Федерико Феллини, сделав уже несколько своих удивительных фильмов.

Юрка бы, может, по молодости прошел мимо этих слов, но обжегся об уголья, тлевшие под ними.

* * *

С однокурсниками говорил мало. Писал свои первые учебные работы. Давно, в самом начале, было наивно намечтано съездить в Крапивин-Северный. С кинокамерой. Она-де пройдет по центру города — тихому, с картошкой и помидорами вдоль овражистых улиц; по бабкиному лицу, склоненному над самоваром, и — если удастся — за ворожбой (где и когда еще встретишь такое?!), по столичному автомобильному простору, и — снова Крапивин, дощатые тротуары, река, полная облаков, сосновый борок. (Теорию «киноглаза», как мы видим, стороной не обошел.) Юрке хотелось, если удастся, снять одну из старинных «вечерин» — северных посиделок, которые помнили и исполняли теперь только старухи, — но как! И какие лица! Таких в Москве днем с огнем не сыщешь. Юрка вообще ощутил здесь, что оторвись он, отрекись от своего Крапивина — и ему так же мало будет что сказать, как и большинству его однокурсников.

«Хочу, хочу знать не меньше ихнего, а черпать из своего. Они все больше из чужого, а у меня есть. Свое».

Но скоро понял, что до Крапивина и после курсов-то не добраться: кто доверит ему? Поверит вкусу, выбору, нужности материала? Кто оплатит?

«Так съезжу, в каникулы». (Юрка сперва крепко скучал по дому.)

А тем временем шла учеба. Режиссерская раскадровка по заданной теме; рецензия на показанный фильм; операторская экспликация… И каждый непременно должен отчитаться на занятиях. Только и гляди, как бы не попасть впросак. А вот, пожалуйста, задание: режиссерская разработка картины любого художника. Что взять? У Юрки никогда нет ничего готовенького. Но уж картина-то! Ведь он художник. А ему все сложно да тяжело. Помнится, Виталий рассказывал про дуб. Туговатый он. Вот-вот!

— Я по Брейгелю, — говорит один. Это все тот же Виль Аушев. Он не больно юн, руки его тонки, но тяжелы, будто устали, а голос уверенный, И кажется, что за словами — еще бог знает сколько всего и что человек недоговаривает, щадя ваше время.

— Питер Брейгель, «Безумная Грета», — говорит он и дальше читает:

Грохот взрывов. Дым и пламя.
Сине-черно-красное небо.
Грохот сапог, хотя идущие ноги
Обуты в мягкую обувь.