Я потягиваюсь, меня поражает ощущение собственной силы и бодрости, как ни странно, я ничуть не устала. Я позволяю шелковым простыням обволакивать меня, наслаждаюсь их нежной роскошью, разглядываю зеленеющие растения.
Неожиданно я замечаю, что не одна, вместе со мной в кровати еще кто-то, но места мне хватает, я не чувствую угрозы. Рядом лежит бабушка, совершенно без сил и такая худая, что усталость уже не имеет значения. Она даже старше, чем десять лет назад, когда я видела ее в последний раз — за месяц или два до смерти. Тело ее — лишь прозрачная кожа, даже кости еще больше истончились. Она как бы бесплотная, выделяются только свежие синяки и старые шрамы на лице и руках.
— Я сейчас умру, — говорит бабушка, — я жила тут слишком долго. Я хочу умереть.
Она распускает волосы, снова ложится и закрывает глаза. Она невесома, следа на подушке не остается.
— Пожалуйста, не умирай, — прошу я, — ты должна остаться со мной.
Но бабушка, похоже, не слышит. Дыхание ее такое легкое, что кажется, она уже умерла.
— Останься со мной, — прошу я, — как я буду без тебя. Пожалуйста. Мне страшно оставаться одной.
Меня охватывает ощущение беды, боль утраты, они, кажется, даже сильнее, чем когда я возвращалась с бабушкиных похорон. Я ехала тогда в автобусе одна, не плакала, я говорила себе, что бабушка прожила долгую и насыщенную жизнь, что минувший год был для нее таким тяжелым, что ничем уже нельзя было помочь, что ей суждено было умереть. И вдруг я вспоминаю ее могилу на кладбище в Индианаполисе, в латышском секторе. Укрытую цветами, а вокруг ни души, все ушли и оставили бабушку одну, бросили ее под холодным ноябрьским дождем. Мне захотелось выпрыгнуть из автобуса и вернуться к ней, чтобы ей не было страшно, но я, конечно, этого не делаю. Всю дорогу до дома я плачу, удивляясь сама себе. Я не плакала ни на похоронах, ни потом.
— Иисусе, — сказал Джо, против его воли мои заплаканные глаза произвели на него впечатление. — Ну и паршивый вид у тебя! Подойди ко мне, я тебя пожалею. Вечно ты возвращаешься расхристанная от своих. Не понимаю, сколько гадостей они тебе сделали, а ты все одно готова стелиться перед ними, ну, это уж твоя проблема. Идем, я угощу тебя ужином в китайском ресторане, — ласково произносит он, — но надо поторопиться, а то «Золотой Дракон» закроется, а больше нигде к ужину выпить не подают.
Тогда меня потрясла глубина моих чувств, но впоследствии я научилась ими управлять. Постепенно они слабели, ушли в подполье, и все же в моем сне проявились, интенсивность и глубина их пробудили воспоминания и боль, как дуновение аромата сирени вызывает в памяти минувшие вёсны.
— Пожалуйста, — не уставала я просить, — бабушка, я не смогу без тебя, у меня никого больше нет.
Я не должна дать ей умереть.
— Я слишком стара, — сказала бабушка, — я жила с тобой слишком долго. Мне давно пора было умереть. Ты молода, мое золотко. Ты еще и не начинала жить. Пришло твое время.
Бабушка закрывает глаза, дыхание становится все реже, потом исчезает совсем, хотя я всю себя сосредоточила на одном желании — не дать ей умереть.
Бабушка, легкая и спокойная, лежит на белой несмятой подушке. Я глажу ее по мертвой щеке и кажется, что от моего прикосновения багровые синяки светлеют. Может быть, со временем, омытые слезами, они станут совсем незаметными и, может быть, исчезнут совсем.
Даже в своем горе и страхе за будущее я знаю, что бабушка права. Пришло ее время умереть. Пришло время отбросить все неизлечимо больное и отмирающее, пришло время родиться новому.
Я просыпаюсь, пораженная, что за весь год впервые спала не просыпаясь. Сон дает мне силы думать о будущем.
Труднее всего расстаться с домом и садом. Я обхожу просторные комнаты, слишком просторные для нас двоих, слишком просторные даже тогда, когда Борис жил с нами. Когда мы с Джо поселились здесь, мы часто говорили о том, что у нас еще будут дети, со временем. Я сказала, что хочу подождать до следующей весны, потому что тогда я буду только работать, а не работать и учиться. Но наступило лето, и опять появились какие-то дела — то я начинала изучать что-то, то готовилась к вступительным экзаменам в докторантуру, то писала диссертацию. Каждое завершенное мною дело доставляло мне огромное удовлетворение; казалось, этой стороной своей жизни я могу управлять. Чтобы завести еще одного ребенка, все не находилось подходящего времени. Но сейчас, конечно, я думаю, что уже тогда чувствовала, что не могу целиком довериться Джо, так вот просто. И растить с ним еще одного ребенка было бы ошибкой.
Ручейки сбегают вниз по склону, из плотной еще земли пробиваются первые зеленые иголки подснежников, синих колокольчиков, крокусов. Я осматриваю свои цветочные клумбы. Долгие годы я сажала, пересаживала, ухаживала за ними, и сейчас здесь неплохой цветник из многолетников, он уже начинает пробуждаться от сна. Сад обещает красиво цвести, цветы будут радовать, каждый цветок в положенный ему срок. Отцветут огненные тюльпаны, уступив место разбитому сердцу и пахучим фиолетовым флоксам, потом распустятся небесно-голубые дельфиниумы, среди них белые лилии и маргаритки, потом тигровые лилии и палевые и темно-красные розы, завершат красочный парад красновато-оранжевые хризантемы и пунцовые астры.
Дом со стороны дороги укрыт березами, кустами сирени и ложного апельсина, их набухшие почки вот-вот лопнут. Я помню, когда сажала, они были ростом с Бориса, которому в то время было лет восемь или девять. Светловолосый мальчик, худенький и серьезный, он помогал мне копать землю, сажать. Как мать, я обязана была дать ему больше счастья, снова подумала я. Надо было держать себя в руках, ограждать его от моих собственных бед, они не должны были испортить его детство.
Я обошла клумбы, вспоминая, как выглядел тот или иной цветок прошлым летом, нынче ни один из них не доведется делить, пересаживать. Я помню столько историй о жизни каждого цветка: вот спасенные лилии из сада, который собирались сровнять бульдозером, чтобы построить на его месте огромный торговый центр; эти темно-красные пионы я подарила себе в тот день, когда сдала устные экзамены в докторантуру; вот куст разбитого сердца, его совсем крохотным подарил мне ко Дню матери семилетний Борис. Помню и огорчения, которые я несла в свой сад, острота которых сглаживалась за работой; как возилась в земле каждую пятницу до глубокой ночи, пока Джо не возвращался из бара; эту плетистую розу я посадила в тот день, когда вернулась от матери, уже лежавшей при смерти, она выглядела еще более отрешенной и равнодушной, чем обычно; после ее похорон я выполола все грядки в саду, одну за другой.
Там, где пока на грядках пусто, к концу лета зацветут лилии, белые и темно-розовые, и винно-красные, и даже бледно-зеленые. Лилии всходят последними, роскошными цветами и дурманящим ароматом словно бы компенсируя собственную осторожность. Сумею ли я все это оставить? Сумею ли выдержать без всего этого? Надо лишь позвонить Джо, извиниться и сказать, что нам стоит попытаться сохранить наш брак. Он бы меня никогда не оставил, он бы сказал, что я сошла с ума, решив от него уйти, что я без него и дня не проживу, что все будут надо мной смеяться, даже если я просто попытаюсь это сделать.
Я пересчитываю пустые места на грядках, где суровые морозы погубили нежные ростки. Раньше я тут же начала бы составлять перечень растений, изучать каталоги, потом заказала бы новые вместо погибших или в ближайшем садоводстве приобрела однолетники. Я тут же принималась за дело. Но не сейчас. Душистый табак, резеда, левкои летними ночами так головокружительно пахнут. С наступлением темноты я часто выходила в сад, чтобы надышаться их ароматом.
Я ничего не делаю в саду, но и не спешу укладывать вещи, чтобы уйти. Я жду следующего сна, впрочем, я сама не знаю, чего жду.
Как-то вечером я выхожу в сад, беру горсть земли. Темная, жирная и рыхлая, ухоженная садовая земля, в нее часто добавляли компост. Мне кажется, я не смогу с ней расстаться. Я беру ее осторожно, заношу в дом, роюсь в своем кабинете на верхней полке и достаю круглую деревянную шкатулочку ручной работы с латышским орнаментом. Я высыпаю в нее землю и ставлю на полку.