Изменить стиль страницы

Но он по крайней мере не грозится посадить меня в тюрьму. Он спрашивает, не хочу ли я остаться досмотреть фильм; он меня отпускает. Когда я мотаю головой, он понимающе кивает. Потом сажает меня в патрульную машину на заднее сиденье и подвозит к автобусной остановке.

— Я хочу дать тебе совет, — говорит он, прежде чем открыть дверцу. — Ты очень красивая девочка. Поэтому ты должна быть очень осторожной. Очень внимательной.

Я молчу, я не совсем понимаю, при чем здесь красота, хотя мне нравится, что полицейский сказал об этом.

— У меня у самого дочки. Я и тебе говорю то же, что им: не ходи одна в кино, не езди одна в автобусе. Сиди дома. Будешь разгуливать по темным улицам, сама на себя навлечешь беду. Ты даешь повод таким мужчинам, ты их соблазняешь, и они не могут устоять. Мне не хотелось бы тебя допрашивать еще раз.

Я знаю, что есть мужчины, которые нападают в кинотеатрах, в автобусах, если едешь на заднем сиденье, из машин, которые подъезжают близко к тротуару. «Пойдем, красавица, — зовут они, хотя темнота скрывает мое лицо и фигуру. — Поехали, малышка, покатаемся, ну же». Я никогда не хожу по восточной стороне Центральной авеню возле 11-й улицы, где расположены бары, я всегда перехожу на другую сторону и иду в противоположном движению направлении. Справившись с работой в «La Rue» и выйдя из автобуса уже заполночь, я мчусь на всех парах домой. Я знаю, что мужчины опасны, я убегаю, если ко мне кто-нибудь пристает. Но этого мало. Виноватой все равно оказываюсь я.

Когда я открываю дверь и захожу, выясняется, что дома никого нет. Я пытаюсь читать, но смысл слов до меня не доходит. Я слишком огорчена своим проступком, тем, что придется пережить родителям. Я готова на все, лишь бы помочь маме со всем этим справиться.

Когда приходит мама, я все ей рассказываю. Продолжается это долго, потому что она то всхлипывает, то уходит в ванную комнату, открывает кран с холодной водой, ополаскивает лицо, говорит, что не может больше слушать, но снова и снова задает одни и те же вопросы.

— Как ты посмела одна пойти в кино? Как докатилась до объяснений с полицией? Как посмела навлечь на нас такие неприятности?

Я пытаюсь объяснить, но больше молчу. Мама наказывает меня, всем своим видом демонстрируя боль, которую я ей причинила.

— Как ты могла сотворить такое? — снова и снова спрашивает она.

Наконец она успокаивается. Скидывает туфли и ложится. Берет книгу.

— Ну, что ж. Придется мне с тобой пойти. Взять выходной и лишиться дневного заработка. Я действительно не знаю, как мы рассчитаемся за квартиру. Отцу ничего не говори, и я сейчас больше не хочу об этом разговаривать, я хочу почитать.

Когда приходит Беата, родители уже спят. Я на цыпочках пробираюсь мимо их кровати к Беате в ванную.

— Она так сердится. Я таких дел натворила, — шепчу я. И быстро рассказываю сестре обо всем, что случилось. Но Беату ничего, абсолютно ничего не задевает.

— И что она сказала? — кивает она в сторону спящих родителей.

— Она еще не рассказала. Она ничего не сказала, когда он пришел домой.

— Похоже, и не собирается рассказывать, так что не волнуйся. А что, у того старика штаны были расстегнуты? И инструмент стоял торчком? Вот так? — она подняла палец. — Он им к тебе прикасался?

Мы обе когда-то видели мужчину с расстегнутыми штанами, прячущегося за темным продуктовым магазином, мимо которого нам приходилось возвращаться домой с автобуса.

— Нет.

— Тогда хорошо. Хорошо, что он тебе не сделал ничего плохого. Ты, вероятно, испугалась.

— Да. Я думала, меня посадят в тюрьму.

Беата засмеялась.

— Это он преступник. Его теперь засадят. Отрубили бы они ему его мохнатую морковку. Тебе все еще страшно?

— Да. Мне жаль, что я ее огорчила.

— Ничего, все это забудется.

Но мы обе знаем, что мама не забудет об этом никогда.

Беата обнимает меня.

— Давай ляжем вместе. Я тебя буду охранять. Помни, ты младшая.

Мы стараемся устроиться поудобней, но кровать у Беаты узкая. Я не могу заснуть, сердце бухает, кажется, я никогда больше не смогу спать.

— Давай сдвинем кровати. Завтра поставим на место, — предлагает Беата. Нам не разрешают перегораживать выход с веранды, где спят родители, но на одну-то ночь можно. Мы забираемся под одеяла.

— Он мерзкий развратник, он ненормальный, — говорит Беата. И я уже не чувствую себя такой виноватой.

— Они сказали, что депортируют его. Он из другой страны, как и мы. Это из-за меня его отправят в лагерь.

— Ну и пусть отправляют. Самому надо было думать. Высунул свой мерзкий прибор. Не бойся. Все будет хорошо.

Беата наклоняется и укрывает меня. Успокоенная, я в конце концов засыпаю.

Когда через пару недель мы едем в суд, мама со мной не разговаривает. Я знаю, что еще несколько дней она не будет со мной разговаривать; надеюсь, не дольше. Дважды мне приходится рассказывать одно и то же в специальной комнате и еще раз — в зале, судье. Я жду, что меня начнут спрашивать, почему я одна была в кинотеатре и почему втянула мужчину в такие неприятности. В то же время мне страшно, что его отпустят, и тогда уж он отплатит мне с лихвой.

Вон он, в поношенном синем костюме, но сегодня он не умеет говорить по-английски или делает вид, что не умеет. Это я говорю и судье. Мужчина смотрит на меня умоляюще, просит пожалеть его.

— Спасибо, что привели ее, — говорит судья.

Мама ему улыбается. Маленький француз вытирает лоб. Когда я выхожу из зала суда, я чувствую, как его взгляд сверлит мне спину. Никто не сказал, какой приговор вынес суд.

— Что с ним будет? Его отправят обратно в Европу? — я представляю себе, как его, в наручниках, везут в концентрационный лагерь.

Помолчав, мама кивает, соглашаясь со мной.

— Скорее всего. Не станут они оплачивать его пребывание в здешней тюрьме.

Я чувствую, как за этим человеком в полосатой одежде с лязгом закрываются ворота. И отправила его туда я.

Это были единственные слова, произнесенные мамой после суда. Об этом злоключении она никогда больше не заговаривает и, насколько мне известно, отцу тоже ничего не сообщает. Спустя примерно неделю она начинает со мной разговаривать, но тон ее с тех пор неуловимо меняется.

* * *

Первый год моего пребывания в средней школе английский язык преподает нам мисс Гутридж. Она не похожа на остальных учителей Шортриджской средней школы. За исключением строгой миссис Виц, преподавательницы латыни, все учительницы одинокие, из тех, кого обычно называют «старыми девами». Мужчины, а их у нас несколько, преподают математику, биологию и химию, все они женаты, за исключением мистера Миллигана. Мисс Гутридж в разводе, так она по крайней мере всем говорит. Нашему классу она задает «Любовную песню Дж. Альфреда Пруфрока», заявляет, что «Сайлес Марнер» скучная книга, что сама она не видит особого смысла в «Юлии Цезаре» и, если нам тоже не нравится, можно не читать до конца. Она с мельчайшими подробностями рассказывает нам о попытках Теннеси Уильямса свести счеты с жизнью, о приступах пьянства, которыми страдал Ф. Скотт Фитцджеральд. Она носит узкие юбки с разрезом сзади, садясь на парту, скрещивает красивые ноги и заявляет, что ей не нравится преподавать английский и что она никогда не предполагала, что придется, но так уж получилось, так что никто не знает, что его ждет. Нам, четырнадцатилетним школьникам, она советует никогда не обзаводиться семьей.

Несколько раз мисс Гутридж утром привозил в школу какой-то мужчина. Девочки с жаром обсуждали, где она могла провести ночь. Мисс Гутридж заявила мисс Петерсон, советнице по вопросам профессиональной ориентации, что тесты на профпригодность — сущая ерунда. Судя по ее тестам, ей ни в коем случае нельзя преподавать, а она вот здесь. И мне советует не обращать внимания на рекомендации мисс Петерсон вместо академического курса для поступления в колледж изучать курс коммерции.

— Ты поступишь в университет, — подбадривает меня мисс Гутридж. Она называет мисс Петерсон дурой, потому что та считает, что я никогда не сумею приспособиться, так как сама призналась, что до сих пор помню войну.