Изменить стиль страницы

9. ИЗБАВЛЕНИЕ

Каждую среду и каждое воскресенье мы с мамой и сестрой ходили хоронить людей в общей могиле. Из семисот пациентов Лобеталя четыреста умерли от голода, тифа или дизентерии. Мама обычно говорила, что и нас здесь похоронят, и хотя мне не нравилось, что она так говорит, причин сомневаться в этом не было. Мы находились в глубине занятой русскими территории, чувства наши притупились от пережитого, и мы голодали. Вокруг голодали все. Единственное, что оставалось, это ждать.

Лобеталь находился примерно в пятидесяти милях от Берлина, но с таким же успехом он мог находиться на Луне. Машины и мотоциклы были конфискованы или ржавели, так как не было запасных частей. Бензин было не достать. Лошади были или реквизированы, или пущены на мясо. На дорогах патрули, мосты под охраной. В первые недели оккупации мы преодолевали немалые расстояния в поисках пищи, сейчас на это у нас уже не было сил. Мы ждали.

Закрытым городом Берлин стал не сразу после войны, на секторы его поделили позже. Берлинскую стену еще не построили, и из русского сектора можно было перейти в английский. И все-таки особого резона перебираться в Берлин мы не видели. Говорили, что город в развалинах, что там тысячи голодающих и оставшихся без крова. В Лобетале у нас была хотя бы крыша над головой. По дороге из Леерте в Лобеталь мы ехали через Берлин, и во время воздушной тревоги нас выгнали из убежища на улицу. Мы лежали прямо на земле, прижимаясь к фундаменту, прикрывая голову руками. Так что мы знали, что такое не иметь крыши над головой.

В Берлине недавно побывал Гук, мой четырнадцатилетний двоюродный брат. Он иногда подрабатывал в соседнем поселке у плотника. Каждый, кто умел что-то починить, исправить, был нарасхват, хотя с материалами было трудно. Деньги были не в ходу, и плотник расплачивался с Гуком, усаживая его обедать с ними за стол, иногда давал что-нибудь с собой. Плотник доставал и менял материалы, ремонтировал разрушенные и разграбленные дома.

В октябре, через полгода после прихода русских, плотник прослышал, что в Берлине можно достать гвозди. Договорился со знакомым владельцем гаража, у которого грузовик был более или менее на ходу, захватил из своих запасов сигареты и ценные вещи, чтобы давать взятки и расплачиваться, взял с собой Гука, чтобы тот помог грузить, если удастся чем-нибудь разжиться, и отправился в Берлин.

В Берлине плотник отпустил Гука погулять — до темноты. Сам он собирался провести день с женщиной, бывшей писательницей. Русские солдаты держали эту женщину и двух ее дочерей в подвале, не один раз изнасиловали. Плотник сказал, что спесь из нее всю вышибли и теперь, лишь бы не трезветь, она на все готова. Для женщины у него была припасена бутылка водки и мясные консервы.

Гук провел день, болтаясь по городу, осматривая развалины, прячась от солдат. Усталый, он устроился на скамейке в каком-то парке и заснул. Проснулся от женских голосов, говорили по-латышски. Голоса показались очень знакомыми, вначале он даже подумал, не мама ли это с сестрой, потому что говорили они, как говорят в Алуксне, где когда-то жила их семья.

Рядом на скамейке сидели две молодые женщины, ослепительные создания, нарядно одетые, сытые. Лица ярко накрашены, веселые. Обе прыскали от смеха и говорили по-латышски не понижая голоса, словно не боялись, что их могут отправить в Латвию.

Гук, вероятно, не вмешался бы в разговор, если бы женщины не повели себя так, как обычно ведут себя латыши. Поскольку в мире латышей так мало, мы считаем, что никто не поймет, о чем мы говорим. И сестры принялись вслух обсуждать его. Подумай, такой милый мальчик и так ужасно одет. Не отвести ли его к нам и не одеть ли как следует? Как думаешь, он не будет возражать, если мы посадим его в ванну и намылим, вымоем ему лицо, шею, уши? А если и грудь? А если и остальное?

— Буду, — произнес Гук. Ему девушки понравились, но он не хотел, чтобы девушки ушли, думая, что он не понял их.

— Ах, какой ужас! — вскочили и заохали девушки, хотя на самом деле были рады. Сестры давно не видели ни одного латыша.

Они отвели Гука к себе домой, где посуды из тонкого фарфора, красивой одежды и еды было больше, чем на всем белом свете. Так во всяком случае показалось Гуку. Сестры его накормили и уговорили надеть новую рубашку, взять галстук из шкафа, где было полным-полно мужской одежды. Они подразнили его ванной, но тут же успокоили, сказав, что на сей раз мыть не собираются, уже темнеет, скоро придут клиенты, так что и ему пора собираться. Зато в следующий раз они его отмоют до блеска, и уже никогда больше он не будет таким, как раньше. Гук краснел и смеялся, и чувствовал себя польщенным.

Они кое-что рассказали ему о себе и расспросили про его семью. Гук верно предположил, что сестры из Алуксне, до самого конца войны они работали там на фабрике. Потом рассудив, что солдаты их наверняка изнасилуют, они предпочли, говоря их же словами, охрану из офицеров. И теперь у них таких охранников выше крыши; лучше уж так, чем если тебя изнасилует целый полк солдат, и живут они теперь пороскошнее, чем кое-кто в Берлине.

Когда Гук назвал свою фамилию, они от восторга завизжали. Они знали тетю Гермину, маму Гука; когда-то она жила по соседству с их матерью. Но перестали видеться, когда та вышла замуж за этого пуританина, лютеранского пастора. Сами бы они от скуки умерли, если б с таким пришлось жить. Ну, Гермина и сама была верующая, тихая, она предпочитала ходить в церковь и слушать проповеди, а не веселиться. Однажды они видели отца Гука на церковной кафедре, такой серьезный, такой серьезный, это были похороны, может быть поэтому. А вообще-то они в церковь не часто ходят. Так что получается, что они старые друзья. И они бросились целовать Гука, ерошить его волосы.

Сестры были потрясены рассказом Гука о голоде и беспросветной жизни в Лобетале. Это ужасно, вам немедля надо оттуда уехать, наперебой говорили они и гладили его по щекам. Вы должны перебраться в Берлин, здесь будет лучше, настаивали сестры.

И тут Марта, старшая из сестер, вспомнила, что слышала об этом, латыши действительно приезжают в Берлин. Один из офицеров рассказывал ей, что на другом конце города есть лагерь для беженцев и оставшихся без крова. Он сказал, что среди желающих туда попасть слишком много таких, кого принять невозможно, в лагерь не пускают тех, у кого документы не в порядке или не те политические убеждения, а всех проверить не так просто. Но в том лагере уже немало латышей, лагерь дает приют и еду. Марта объяснила Гуку, как туда добираться.

Они вручили ему пакет с мясными консервами и вареньем и проводили — сытого, счастливого, измазанного помадой. Сестры взяли с него обещание, что он придет их навестить, когда устроится в Берлине. Он тогда уже станет старше и они смогут искупать его в ванне, и никто не обвинит их в том, что они развратили ребенка. Видно же, что ему этого хочется.

Возвращение брата было шумным. Были вскрыты консервы, каждый в тот вечер получил по кусочку. И снова взрослые, правда, теперь их было меньше, сидели за столом и шепотом обсуждали, что же предпринять. Попытаться уехать? Что нам может грозить там? Каковы шансы, во-первых, добраться до Берлина, во-вторых, попасть в лагерь? Ровно год назад в Латвии они тоже строили планы, но ничего хорошего из этого не вышло. Гука тогда считали ребенком, он много времени проводил со мной и с сестрой. Мы смотрели на него снизу вверх, потому что он пил сырые яйца и раскачивался в сарае на балке под крышей. Теперь он считался взрослым, и его участие в разработке планов спасения было решающим.

Взрослые шептались. Какой смысл добираться до Берлина? Кого из латышей принимают в лагерь и каковы должны быть их политические убеждения? Может быть, принимают только тех, кто в сороковом году, во время оккупации Латвии, сотрудничал с русскими? Может быть, нас примут, а потом вышлют в Латвию, где расстреляют за то, что мы убежали, или ворота вообще окажутся закрытыми, и нам придется бродить по улицам, потому что в Лобеталь вернуться не сможем. Здесь, по крайней мере, есть пристанище, ведь приближается зима.