— Ах, душенька, я просто извелась, — тараторила Дама-Призрак, — сама не знаю, как я вырвалась. Мы собрались ехать к вам с Элинор, условились, я ей сто раз сказала: «На углу Большой Клоачной», я ведь ее знаю, никак не вдолбишь, а перед домом этой мерзавки… ну, Марджори Бэнкс… я стоять не намерена… она со мной так обошлась… ужас… я дождаться не могла, когда тебе расскажу… ты-то поймешь, что я была права… я попыталась с ней вместе жить, мы туда вместе прибыли, все обговорили, она стряпает, я веду дом… казалось бы, тут уж можно отдохнуть… но с ней что-то случилось, она абсолютно, совершенно ни с кем не считается… в общем, я сказала: «Вы свое отжили, а мне сюда попадать рано…». Ах, ты ведь не знаешь, я забыла… меня убили, буквально зарезали… да-да… Он не хирург, а коновал… мне бы еще жить да жить… в этой чудовищной больнице меня заморили голодом… и никого там не дозовешься, а я…
Призрачная дама отошла так далеко, что больше я ничего не услышал, терпеливая спутница ушла вместе с ней.
— Что ты задумался, сынок? — спросил учитель.
— Я расстроился, — отвечал я. — Мне кажется, ей не за что гибнуть. Она не плохая, просто глупая, говорливая, старая, и привыкла ворчать. Ей бы заботы и покоя, она бы и стала лучше.
— Да, она была такой, как ты говоришь. Может, она и сейчас такая. Тогда она вылечится, не бойся. Тут все дело в том, сварливый ли она человек.
— А какой же еще?
— Ты не понял. Дело в том, сварливый она человек или одна сварливость. Если остался хоть кусочек человека, мы его оживим. Если осталась хоть одна искра под всем этим пеплом, мы раздуем ее в светлое пламя. Но если остался один пепел, дуть бесполезно, он только запорошит нам глаза.
— Как же может быть сварливость без человека?
— Потому и трудно понять ад, что понимать почти нечего, в прямом смысле слова. Но и на земле так бывает. Давай вспомним: сперва ты злишься, и знаешь об этом, и жалеешь. Потом, в один ужасный час, ты начинаешь упиваться злобой. Хорошо, если ты снова жалеешь. Но может прийти время, когда некому жалеть, некому даже упиваться. Сварливость идет сама собой, как заведенная. Ну, хватит об этом. Ты здесь, чтобы слушать и смотреть. Обопрись на мою руку и пойдем погуляем.
Я словно вернулся в детство, когда меня водили за руку. Идти и впрямь стало легче, настолько легче, что я порадовался тому, как укрепились мои ноги, пока не взглянул вниз и не увидел, какие они прозрачные. Наверное, и чувства мои обострились только потому, что учитель был со мной. Я различал новые запахи, крохотные цветы в траве, оленя за деревьями. К учителю подошла пантера и потерлась, громко мурлыкая, об его ногу.
Видели мы и призраков. Самым жалким из них была одна женщина, прямо противоположная той, с единорогами. Она как будто и не понимала, что просвечивает насквозь. Сперва я никак не мог догадаться, что она делает, зачем так извивается всем своим почти невидимым телом и так гримасничает прозрачно-серым лицом. Потом до меня дошло, что она, как ни странно, пытается обольстить кого-нибудь из духов. По-видимому, она и не знала, что бывает другой вид общения. Наконец она кинула: «Ну и кретины!», и побрела к автобусу.
Я спросил учителя про единорогов.
— Может, и помогло, — ответил он. — Ты прав, он хотел ее напугать — не потому, что страх полезен (он вреден) а потому, что она без этого не могла и на секунду забыть о себе.
Встретили мы и призраков, которые явились лишь за тем, чтобы поведать об аде. Таких было больше всего. Одни (наверное, из нас, преподавателей) собирались читать тут лекции и привезли массу карточек, карт и таблиц, а один — даже диапозитивы. Другие припасли анекдоты о знаменитостях, которых они встречали там, внизу. Третьи, самые многочисленные, просто считали, что они выше здешних, потому что много перенесли. Все были заняты собой и о здешней жизни слушать не хотели. Они никому не давали сказать ни слова, а убедившись, что их не слушают, уходили к автобусу.
Как оказалось, их желание рассказать об аде — только разновидность желания расширить ад, перенести его сюда, на Небо. Были тут призраки важные, призывавшие блаженных вырваться на волю из душной тюрьмы. Были призраки деловитые, предлагавшие перекрыть реку, срубить деревья, перебить зверей, построить железную дорогу и залить асфальтом дурацкую траву, вереск и мох. Были призраки-материалисты, сообщавшие, что загробной жизни нет, а здесь — одни миражи. Были и простые старомодные привидения, пытавшиеся хоть кого-нибудь напугать. Я удивился, но учитель объяснил мне, что и на земле многие пугают, чтобы самим не пугаться.
Видел я и совсем удивительных призраков, которые одолели огромные расстояния до остановки только для того, чтобы сообщить, как они презирают радость. И не то перетерпишь, лишь бы сказать в лицо этим ханжам, этим святошам, этим чистюлям, этим слюнтяям, этим бабам, что им на них наплевать!
— Как же они сюда проникли? — спросил я.
— Именно такие нередко остаются, — отвечал учитель. — Те, кто ненавидят добро, ближе к нему, чем те, кто о нем не думает, или те, кто считает, что оно у них в кармане.
— Эй, гляди! — сказал учитель. Мы стояли у каких-то кустов, и я увидел за ними, как встретились еще один призрак и светлый дух. Сперва мне показалось, что призрака я вроде знаю, но потом я понял, что я просто видел на земле его фотографию. Он был знаменитым художником.
— Господи! — воскликнул он, оглядевшись.
— Ты хочешь о чем-то Его попросить? — сказал Дух.
— То есть как это? — не понял Призрак.
— Ты же Его позвал.
— А, вон что!.. Да нет, я хотел сказать: «Черт!»… или что-нибудь такое. В общем… ну, сами понимаете… хорошо бы все это написать.
— Ты сперва погляди.
— Что, у вас писать не разрешают?
— Нет, пожалуйста, только надо сперва посмотреть.
— Да я смотрел. Видел, что надо. Ах, этюдника не захватил! Дух покачал головой, сверкая волосами.
— Тут это ни к чему, — сказал он.
— В каком смысле? — спросил Призрак.
— Когда ты писал на земле — верней, когда ты начал писать, ты ловил отблески рая в том, что видел. Если тебе удавалась картина, их видели и другие. А тут и так рай. Отсюда отблески и шли. Нам незачем рассказывать о нем, мы его видим.
— Значит, у вас писать незачем?
— Нет, писать можно и у нас. Когда ты станешь таким, каким тебя Бог задумал (ничего, мы все это прошли), ты увидишь то, что дано увидеть только тебе, и тебе захочется с нами поделиться. А сейчас — рано. Сейчас — гляди.
Оба помолчали. Наконец Призрак вяло произнес:
— Очень буду рад…
— Что ж, идем, — сказал Дух. — Обопрись на мою руку.
— А мне скоро разрешат писать? — спросил Призрак. Дух засмеялся.
— Ну, если ты об этом думаешь, тебе вообще писать не удастся, сказал он.
— То есть как?
— Если ты смотришь только для того, чтобы писать, ты ничего не увидишь.
— А для чего художнику еще смотреть?
— Ты забыл, — сказал Дух. — Ты сам начал не с этого. Твоей первой любовью был свет, и ты начал писать, чтобы показать его другим.
— Ах, когда это было, — отмахнулся Призрак. — С тех пор я вырос. Вы, конечно, видели мои последние работы. Меня интересует живопись сама по себе.
— Да, и мне пришлось от этого лечиться. Если бы не благодать, каждый поэт, музыкант и художник ушел бы от первой любви в самые глубины ада. Понимаешь, никто не останавливается на искусстве для искусства. Потом уже любят одного себя, свою славу.
— Кто-кто, а я… — обиделся Призрак.
— Вот и хорошо, — сказал Дух. — Мало кто из нас мог это сказать, когда сюда явился. Но это ничего. Это воспаление исцеляет наш источник.
— Какой источник?
— Там, в горах. Он холодный и чистый. Когда из него напьешься, забываешь, кто написал картину, ты или не ты. Просто радуешься. Не гордишься, не скромничаешь, а радуешься.
— Великолепно… — откликнулся Призрак без должного пыла.
— Что ж, идем, — сказал Дух, — здесь все интересны друг другу.
— М-м… я собственно… я имел в виду наших. Увижу я Клода? Увижу Сезанна? Увижу…