Изменить стиль страницы

Для моего отца наш брак больше не мог быть тайным. Николая Ивановича отец знал только по театру, в жизни видел его мельком, раза два. И вот неожиданно (муж уже уехал) ко мне с поздравлениями пришли отец, Елена Густавовна и Наташа. Принесли чудесную, ручной работы скатерть с салфетками и завернутую в них бутылку шампанского. Раскупорить разрешили только в день приезда мужа.

Десятого сентября, в пятницу, отец позвонил мне вечером и весело, даже чуть смущенно сообщил, что ему назначена примерка нового костюма — первого после семнадцатого года — и что он просит меня поехать с ним. В субботу он едет в «Сосны» (тогда это был и однодневный санаторий), в понедельник — прямо на работу, а после работы мы и встретимся.

Но в понедельник звонка не было. Я решила, что отец занят. Во вторник 14 сентября утром ко мне приехала домашняя работница папиной семьи — Таня. Она обливалась слезами и на мой вопрос, что случилось, не отвечала ничего, только повторяла: «Поедем!»

Мы приехали в Дом на набережной (у отца там была четырехкомнатная квартира). Прямо из передней я увидела запечатанную дверь кабинета и тут все поняла. Я и теперь, через 50 лет, спрашиваю себя: почему я не поняла сразу? Очевидно, потому, что для меня это было противоестественно.

Какое-то время я сидела неподвижно, пытаясь прийти в себя. Появилась сразу постаревшая Елена Густавовна — ее пошатывало. Она ходила к себе на службу — сообщать. Наташа лежала в своей комнате и на мой приход никак не реагировала. Лена мне рассказала подробности — приход людей и обыск. Отец с работы домой не приехал.

Елена Густавовна Смиттен была старым членом партии, в то время она заведовала статистическим отделом в ЦК. Мне она сказала, что ее ожидает то же самое, и просила меня, чтобы Наташа осталась не у ее сестры Евгении, а у меня или у Зоей (так она называла мою мать). Я заверила ее, что Наташа будет жить там, где сама захочет.

Немного отдышавшись, я пошла к автомату звонить маме (телефон в квартире был отключен). Подошел брат, мы встретились на улице. Он уже был уволен с работы.

Я пошла к новому директору театра сообщить о случившемся. Тихонько, почти шепотом Боярский сказал мне: «Все, что я могу для вас сделать, — пишите заявление об уходе по собственному желанию». И продиктовал мне текст. Я написала и поплелась домой. Одной, в пустой квартире, мне было очень тяжело. Я все ждала, что меня вызовут в администрацию театра для официального сообщения о моем увольнении, но проходили дни, меня вызывали на репетиции, и я участвовала в спектаклях. Отношение ко мне было разное. Большинство избегало, кто-то открыто сочувствовал (но таких было мало), а кто-то — только взглядом, кивком, наспех. Я все понимала, хотя было трудно. Время шло, я все еще оставалась в театре и в первых числах октября даже получила зарплату.

Мы с братом сделали в их с мамой квартире «ревизию» и упрашивали маму сжечь некоторые снимки: родителей отца после венчанья, виды имения деда Феликса Козловского и особенно маминых знатных предков — у нее были дагерротипы и фото с портретов маслом. Мама обещала нам, что все сделает сама, и… все сохранила.

Друзья брата устроили его шофером в большой гараж, который находился тогда в здании Манежа, вначале он работал на грузовой машине, а потом на легковых.

Наконец я получила веселую телеграмму мужа о его возвращении домой. На вокзале, когда он меня увидел, сразу спросил: «Какая беда?» и тут же: «Дома расскажешь».

Мы стали жить замкнуто, перестали бывать в гостях у друзей. Я часто ездила к Лене и Наташе. Они жили в напряженном ожидании. Наташу исключили из комсомола, в классе все от нее отвернулись, и только один мальчик самоотверженно провожал ее домой, выражая сочувствие. Лена ходила в какие-то справочные. Конечно, безрезультатно. Я тоже тыкалась в разные двери. В нас теплилась надежда — Вышинского выпустили через 3 недели. Как мы были наивны!

Пыталась я пробиться на прием к Ульриху, который был всегда любезен со мной и даже отпускал какие-то комплименты, к Шейнину — он в свое время был у отца в порученцах, а теперь занимал пост следователя по особо важным делам. Никто из них меня к себе не допустил, а при случайных встречах в театре — «не узнавали».

Тогда, встречая в театре некоторых знакомых — крупных работников, я по привычке здоровалась, но не получала даже ответного кивка и все удивлялась, пока муж не приказал мне не узнавать бывших знакомых моего отца.

Так в тревоге и тоске наступил 1938 год. В доме отца пока все оставалось по-прежнему. Елена Густавовна все еще работала, Наташа заканчивала школу.

А в январе за Леной пришли. Незапечатанной оставили только комнату Наташи. Предварительно обыскав, приказали освободить квартиру в трехдневный срок.

И вот верная Таня с Наташей у нас. Николай Иванович, как мог, утешал сестру и ушел, чтобы не стеснять ее в решении — где жить. Наташа внешне была спокойна, как закаменела, у нас жить отказалась: «Я к тете Зосе и Станиславу». У мамы и брата были две комнаты, мое место оставалось свободным и теперь принадлежало Наташе. Никогда не забуду, как она сказала: «Наташе Крестинской хуже, у нее никого!»

Николай Николаевич Крестинский и его жена летом 1937 года были арестованы, и девочка осталась совсем одна, а ей не исполнилось еще и 17 лет. От нее требовали публичного отречения от родителей — она отказалась, и ее, бедную, куда-то увезли… Только во второй половине восьмидесятых годов я встретилась с Натальей Николаевной Крестинской — ни разу не предавшей своих родителей и их память, несмотря на то, что ей довелось пережить. Я рада, что у нее семья.

Имя Крестинского фигурировало на очень громком, открытом процессе так называемого правотроцкистского блока. Газеты не стеснялись в выражениях: «Волчьи глаза матерого хищника» и тому подобное. Читать это было мучительно. Крестинского расстреляли, а его жена провела многие годы в тюрьмах и лагерях.

До осени 1921 года Крестинский был наркомом финансов. Это он сделал тогда советский рубль свободно конвертируемой валютой, которая имела на международном рынке достаточно ощутимый вес (не менее чем доллар в то время).

Девочкой я слышала рассказ взрослых о том, как Федор Иванович Шаляпин провел наркома Крестинского. Он пришел к Николаю Николаевичу и стал горячо просить, чтобы ему вернули часть национализированных денег: «У меня же в каждом губернском городе семья!» И Крестинский поверил, да и как можно было не поверить гениальному артисту. Какие-то деньги ему вернули. Потом над наркомом смеялись, ругали, но официального выговора от Ленина он не получил.

Меня все еще продолжали держать в театре.

Как-то раз Рипсиме Карповна, отведя меня в конец «круглого» коридора, спросила, знаю ли я, кому обязана своим спасением. И рассказала, что, когда Константину Сергеевичу сообщили о моих обстоятельствах, он отказался визировать мое заявление и порвал его. Очевидно, меня оставили в театре, не желая спорить со Станиславским.

По возвращении с лечения Владимир Иванович Немирович-Данченко дал понять, что солидарен с Константином Сергеевичем. Об этом мне рассказала Ольга Сергеевна Бокшанская.

Внешне театр переживал период благополучия.

После окончания съемок «Волочаевских дней» муж получил значительный гонорар, и в Ленинграде мы купили мебель, которая всю жизнь простояла в нашей квартире. Дом наш строился как кооперативный, но примерно через год нам вернули какие-то деньги, которые мы тут же внесли в дачный кооператив «Чайка» в Валентиновке. Муж сказал мне полушутя: «Хочешь жить спокойно, без моей родни? Будем строить зимнюю дачу для родителей». До того они с братом и его семьей все еще гнездились в подвале на улице Станкевича.

Я всю мою жизнь в неоплатном долгу перед мужем. Сколько же ему пришлось претерпеть из-за того, что я стала дочерью «врага народа»! Первый сильный сердечный приступ, а по-теперешнему — инфаркт, случился у Николая Ивановича летом 1938 года, а было ему всего тридцать три.