Изменить стиль страницы

В углу пустой комнаты стояла одинокая деревянная скамья. Мы сели. Комната слабо освещалась голой лампочкой, висевшей на электрическом шнуре, но я разглядел капли засохшей крови на стене. Их нельзя было не увидеть, но никто из нас не произнес ни слова. Подвал был не так уж мал, но мне казалось, что я заперт в железной клетке и падаю в ствол шахты. На земле могло произойти все что угодно — буря, пожар, бомбардировка, а мы никогда-бы не узнали об этом.

Мы сидели там два часа и все это время молчали, во всяком случае, мне кажется, что это было именно так. Наконец дверь снова открылась, и другой человек, в штатском, ввел маму. На ней было знакомое платье. Она выглядела смертельно усталой. Ей явно не сказали, куда ее ведут, потому что на мгновение она остолбенела, а потом бросилась ко мне, схватила меня на руки и на протяжении всего свидания прижимала к себе изо всех сил. Это длилось минут десять, может быть — пятнадцать. Гестаповец стоял у двери, мы сидели на деревянной скамье и разговаривали, и никто не знал, о чем говорить.

— Ну, Милош, как ты учишься? А что там в Чаславе?

Павел, а абрикосов много в этом году? Нужно законсервировать, если есть сахар… А что пани Прохазкова?

Разговор состоял из таких вот банальностей, но это были последние пятнадцать минут в моей жизни, когда я сидел у мамы на коленях.

— Достаточно, — вдруг сказал гестаповец. Он открыл дверь и повернулся к маме: — Битте.

Мама расцеловала нас всех, сжала наши руки. Она вышла из комнаты. Она оглядывалась на нас, когда немец закрывал за нею дверь.

Мы молча просидели еще минут десять, нас била дрожь. Дверь открылась, другой полицейский провел нас вверх по лестнице к выходу из здания. Мир еще существовал. Те же фонари, которые не горели уже много лет, те же трамваи, те же грузовики на булыжной мостовой, те же спешащие толпы на тротуарах.

Весной почтальон принес небольшой пакет в коричневой оберточной бумаге. В нем был берет цвета спелой малины и тряпичная кукла, которую мама сделала в тюрьме. Позже пришло извещение с напечатанными именем и датой. Мама умерла в Освенциме 1 марта 1943 года.

Папа

В это время мой отец был еще жив. Мы все еще получали от него письма и посылали ему посылки. И я все еще не знал, почему эти два вежливых человека в кожаных пальто увели его из моей жизни. Чего они хотели от него? Никто не мог мне ответить.

Я был слишком мал, чтобы мне могли доверить правду, а она заключалась в том, что мой отец был связан с подпольной группой Сопротивления. Она называлась «Пшибина», и ее организовали резервисты чешской армии еще до прихода немцев. Отец занимался в группе вопросами обеспечения связи, и я думаю, что он был своего рода «скрытым» агентом. Гестаповцам потребовалось немного времени, чтобы напасть на след организации. Вскоре после начала войны два руководящих члена «Пшибины» в Праге выдали все, что им было известно. Может быть, их пытали, и они надеялись таким образом спасти свою жизнь, но их осведомленность в результате только сыграла против них. Оба были повешены. Они выдали гестапо 34 человека, по одному или по двое из всех маленьких городков между Прагой и Чаславом. Ясно, что последним именем, которое они вспомнили, было имя моего отца, потому что на Чаславе аресты прекратились.

Мой отец знал членов группы, составлявших цепочку на востоке страны, что не свидетельствует в пользу методов конспирации, принятых в группе, однако он все отрицал, и после войны к нам приходили благодарные люди, которым он спас жизнь. Отец прошел через тюрьмы Колина, Ческа-Липы, Будиштина, Жорелеца, Ульма и Праги, но гестапо не смогло сломить его, и он был передан в руки гражданского суда, то есть ему почти удалось спастись.

К этому времени вся семья уже рассеялась. Только брат Павел, хотя и инкогнито, побывал на заседании по делу отца в пражском суде. Папа выглядел изможденным и нездоровым, но явно сохранял присутствие духа. Он улыбнулся Павлу, и Павел улыбнулся ему с галереи для публики. Он не мог отвести глаз от старика, и ему хотелось только одного — быть к нему поближе. Вердикт обрадовал брата. Суд приговорил отца к сроку, который был по продолжительности равен сроку уже отбытого предварительного заключения, а в те дни это было равносильно оправдательному приговору. Павел ушел из здания суда, ожидая, что отца вот-вот освободят, что всего через несколько дней он вернется домой. Но нам так и не довелось увидеть папу. Его не освободили, решение суда так и не было выполнено.

После войны никто не мог понять, почему отца не выпустили сразу после судебного заседания в Праге, и мои братья решили докопаться до истины; им пришлось провести настоящее расследование. Из пражского суда отца вернули обратно в Колин, где тот же самый тип, который распорядился арестовать маму, тот же самый ночной сторож из гостиницы «Рут», поставил на его досье тот же самый штамп «Возвращение нежелательно», и папу отправили в ад концентрационных лагерей… Он прошел через Терезин, Освенцим и Бухенвальд. Люди, вернувшиеся оттуда, говорили о нем с любовью. Они говорили, что он глубоко верил в Бога и никогда не опускался до животного состояния, как многие вокруг него. Он помогал людям, пытался утешить их, и до самого конца он вел себя с достоинством.

Вскоре после этих событий война приняла другой оборот для ночного сторожа-нациста, и его отправили на Восточный фронт. Там его и убили. Если ему повезло, его тело было сброшено бульдозером в месиво общей могилы, но, может быть, ему не повезло, может быть, он был еще жив, а украинские вороны уже выклевывали ему глаза.

Мой отец умер от скарлатины, когда до конца войны оставалось на один день меньше года. Ему не удалось выполнить свою клятву — он не умер в Чаславе.

Часть 2

Чехия

Дядя Болеслав и тетя Анна

Летом 1942 года немцы по-прежнему продвигались в глубь России и Северной Африки, японцы высадились на Гвадалканале, а я был «ребенком врагов третьего рейха», так что дядя Болеслав серьезно рисковал, взяв меня в свою семью. Мое появление означало лишний рот, который нуждался в пище, лишнее тело, которое нуждалось в одежде и тепле, но дядя Болеслав и его домашние всегда относились ко мне как к сыну. Семья жила на втором этаже над своей бакалейной лавкой, и в этой маленькой квартирке я почувствовал себя дома.

Я спал на диванчике в кухне, а когда у меня было свободное время, слонялся по лавке на первом этаже. Я любил помогать Болеславу, а он разрешал мне мыть сдаваемые бутылки, выставлять товар на полки или взвешивать разные продукты на больших весах с гирями.

Когда мне нечего было делать, я усаживался на полукруглую крышку бочонка с кислой капустой. Оттуда я наблюдал за покупателями, слушал их разговоры, а время от времени запускал руку в бочонок, выуживал оттуда пригоршню капусты, обмакивал ее в мешок с сахарной пудрой, лежавший рядом, и с наслаждением чавкал. Это было моим любимым блюдом.

Моим любимым временем было время, когда жарили кофейные зерна. Этот редкий и дорогой в военные годы товар поступал в лавку сырым, и дядя никому не доверял важную работу. Он ставил на плиту металлический цилиндр с рукояткой и нагревал его до определенной, ему одному известной температуры. Потом внутрь цилиндра засыпались зерна кофе, и дядя начинал медленно, без перерыва вращать его за рукоятку, чтобы зерна равномерно прожаривались до одинакового глубокого коричневого цвета. Густеющий аромат наполнял магазин, полностью меняя весь ритм жизни. Суета внезапно стихала, и посетители медлили у прилавка, разглядывая полки, как будто бы они не могли вспомнить, что собирались купить, и втягивая ноздрями воздух, напоенный кофейным запахом.

Моим самым любимым зрелищем в лавке был бюст служанки — назовем ее Евой. Я не помню, когда именно ее груди заинтересовали меня. Это произошло так же естественно и незаметно, как становится мала старая одежда. Вы просто замечаете в один прекрасный день, что рукава рубашки стали вам коротки или что старые башмаки жмут, и вот так же в одно прекрасное утро я вдруг понял, что роскошные груди служанки оказывают на меня мощное воздействие. Они были полные и твердые, и я тщательно выбирал маршруты движения по лавке, чтобы суметь прижаться к ним.