— Ну что же, Милош, через два часа будет следующий поезд, — сказала мама, и мы пошли домой.
Папа не приехал следующим поездом и вечерним поездом тоже. Впереди у нас была длинная ночь, но завтра должны были прийти еще три поезда.
Мы встречали их, один за другим, но ни один из них не привез домой папу.
Я не помню, ходил ли я в школу в те дни. Мне кажется, что я так и ходил с мамой на станцию каждый день, много недель подряд, но вполне вероятно, что все было по-другому. Может быть, я ходил туда только после уроков, может быть, уже начались летние каникулы, но как бы то ни было, папа так больше и не приехал, и мне начинали надоедать эти бесполезные походы.
Я уже не стоял возле мамы, глядя на останавливающийся поезд и выходящих пассажиров. Как только мы приходили на станцию, я залезал на мост и стоял как раз над главным путем. Теперь я даже не рассматривал пассажиров. Я ждал, чтобы поезд проехал подо мной, сотрясая ржавые перекладины моста, и казалось, что весь этот напряженный, грохочущий, скрежещущий металл проходит через мое тело. Клубящийся дым, выходивший из пыхтящего паровика, пахнувший серой и углем, был влажным, он окутывал меня, оставляя на лице пленку липкой копоти. Облако пара окружало меня, и, если я смотрел на вагоны, проезжавшие в нескольких футах внизу, казалось, что мост движется навстречу им; как будто поезд стоял на месте, а я летел над ним на железном мосту. Тяжелый дым рассеивался не сразу. Обычно пассажиры исчезали раньше, чем этот пахнувший серой туман. И всякий раз, когда он рассеивался, я видел только мою мать, одиноко стоявшую на пустой платформе.
Так мы ходили на станцию каждый день примерно три месяца. Эти походы стали для мамы ритуалом. Они прекратились внезапно, когда пришло известие о том, что папу перевели из Колина в тюрьму в Ческа-Липе. Жизнь должна была продолжаться, я снова пошел в школу, а мама начала ждать почтальона. Он приходил только один раз в день, но иногда он приносил письмо от папы.
В то Рождество я написал страстное письмо Ежишеку, чешскому Санта-Клаусу, умоляя его вернуть папу домой. Мама много молилась о его возвращении. Впрочем, ее молитвы помогли не больше, чем мое послание, и тогда мы с ней стали тратить все силы на новое занятие — хотя мы сами голодали, мы собирали еду для посылок, которые разрешалось отправлять папе несколько раз в год.
Во время войны моя жизнь совсем не походила на то, что изображают в книжках или в фильмах. Были у меня и моменты мучительного страха, но это были лишь отдельные аккорды в интенсивной мелодии повседневной жизни. Например, в том, что осталось от Чехословакии и что немцы называли Протекторатом Богемии и Моравии, проводились традиционные чемпионаты по легкой атлетике, давшие Чаславу собственную знаменитость. Этого спортсмена звали Ярослав Олива, и он пробежал стометровку за 11,1 секунды. В финале он был последним, но это означало, что он вошел в шестерку самых быстрых людей страны, и, когда я видел его в городе, я переходил улицу, чтобы поздороваться с ним.
Я помню еще, в то время я ужасно хотел жить в городе, где ходят трамваи. Наверное, мысль о них пришла мне в голову под впечатлением открытки с видом Праги, и я мечтал о том, как буду запрыгивать на открытую площадку вагона и спрыгивать с нее. Я постоянно спрашивал взрослых, насколько большим должен быть город, чтобы в нем могли ходить трамваи. Они или не знали этого, или говорили загадками. Наконец мне попался один дяденька, который прямо ответил на мучивший меня вопрос. Он сказал, что рельсы для трамваев можно проложить только в городе, который в длину будет больше пяти километров.
При первой же возможности я измерил шагами длину главной улицы города, пересекавшей его из конца в конец и имевшей вид сгорбленного позвоночника. Она начиналась на возвышении в западной части Часлава, спускалась вниз, пересекала железнодорожные пути, шла вверх к площади и уходила на восток. Я прошел по ней несколько раз, но, как бы я ни старался уменьшить свои шаги, мне ни разу не удалось натянуть больше четырех с половиной километров. Тогда я понял, что живу в маленьком городишке и что в один прекрасный день нужно будет из него уехать.
Яйца и камни
Во время войны немцы забирали на оккупированных территориях все яйца для военных нужд. У них были книги, куда они переписали всю крестьянскую живность, и приходилось сдавать полностью яйца, снесенные вашими курами, сверх определенной квоты. Это означало бесконечные проблемы, потому что недокормленные куры часто не могли снести даже столько яиц, сколько полагалось по квоте, и тогда нужно было идти в какое-то учреждение, объясняться, ставить печати и подписывать бумаги, потому что этот продовольственный налог был делом серьезным. Утаив свинью от переписи, вы рисковали жизнью. Из всех домашних животных не подлежали учету только карликовые куры. Они несли такие крошечные яйца, что даже помешанные на отчетности немцы позволяли нам оставлять их себе.
После ареста папы нам стало не хватать денег, и мама исхитрилась купить шесть карликовых курочек; мы ели их малюсенькие яички на завтрак. Еще мама шила и сдавала комнаты жильцам, поэтому мы могли посылать папе посылки, чтобы он не умер от голода.
Прорабатывая все детали нашего финансового положения со свойственными ей энергией и воображением, мама однажды решила поехать и спасти то, что еще можно было спасти в нашей летней гостинице. «Рут» уже не приносила нам дохода, но там по-прежнему оставались какие-то ценные вещи.
В конце осени 1941 года мы поехали из Часлава на озеро Махи. Мама отдала меня в тамошнюю школу и разрешила взять с собой собаку. Это была рыжевато-коричневая такса, и принес мне ее Ежишек в последнее Рождество, которое мы отмечали всей семьей. Я помню, как папа сел после обеда за рояль, чтобы петь вместе с нами рождественские гимны. Я всей душой ненавидел эту традицию, ведь из-за нее откладывалось разглядывание подарков. Я помню, как папа поднял крышку рояля и взял первый аккорд, и рояль издал длинный высокий звук. Из коробки, стоявшей возле папиных ног, доносилось громкое ворчание, от которого у меня кровь приливала к щекам. Рыжий щенок был лучшим подарком, который я когда-либо получал на Рождество. Я назвал его Рек, и мы стали большими друзьями. К тому времени, как мама повезла меня в «Рут», он следовал за мной повсюду.
Во время войны озеро Махи было странным местом. В Судетской области больше не было чешских школ, так что мне пришлось пойти в немецкий класс, где учитель показал мне на последнюю парту в углу комнаты. Я совсем не говорил по-немецки и не знал никого из ребят, я просто сидел там и пытался понять что-нибудь из услышанного. Весь класс начинал смеяться, а я не знал над чем. Я был счастлив, что никто не обращал на меня внимания. Я скучал по Чаславу. Я думал о том, что делает Рек. Наконец прозвенел последний звонок.
Я пошел домой по дорожке, извивавшейся между высоких сосен. Я тащился по ней, хлопая руками по стволам и глядя под ноги, когда вдруг что-то ударило меня, и мое плечо пронзила острая боль. Обернувшись назад, я увидел, как от ствола дерева рядом со мной отскочил камень. Шесть или семь немецких мальчишек из моего класса стояли ярдах в пятнадцати, молча глядя на меня и сжимая в кулаках камни. Самый низенький размахнулся и швырнул в меня булыжник. Он промазал, но другой мальчишка кинул камень побольше, от которого я еле сумел увернуться.
За всем этим наблюдала группка девочек. Ни одна из них не дразнила меня и не кричала ничего обидного. Вообще все происходило в молчании. Лица нападавших сохраняли деловое выражение. Они с силой швыряли камни, но не проявляли при этом никаких эмоций, как будто бы кто-то другой приказал им побить меня камнями, как будто они ставили опыт.
Я был ошеломлен и подавлен; я не знал, что делать. Я просто стоял и уворачивался от камней. Никто не делал попытки наброситься на меня или ударить, но и швырять камни никто не прекращал. В конце концов мне в живот угодил большой булыжник, и я побрел домой и показал след от удара маме.