Трудно поверить, что это написано Зенкевичем. А он весь такой был. Правда, здесь прослушивается и интонация Мандельштама.
А вот — из стихотворения «Мясные ряды», посвященного Ахматовой:
Такие он проводит устойчивые аналогии и так обращается к человеку:
Так он писал когда-то, но об этом почти забыли. Да и сам он словно забыл, сам этого всего словно испугался.
…«Он много лет переводил…» И вдруг, в середине пятидесятых, напечатал привлекшее внимание многих стихотворение «Найденыш», написанное совсем в другом плане и духе, будто с отголоском народной сказки. Мотив — еще живой, еще мучительный.
Дома никого, но топится печь, приготовлено тесто для блинов. Он нагнулся за угольком — прикурить — и обнаружил в тени трехлетнюю девочку «пугливее зверенышка».
Вот такие стихи.
Правда, автор не удержался и приписал еще четыре строки:
Они внесли в ровный сказочный лад явственную фальшивинку и очень мешали мне. А их нужно было просто опустить.
О стихах говорили, писали, но он опять ничем новым это не поддержал, не подкрепил.
Он по — прежнему переводил с английского и рассуждал о футболе:
— Да-а, а у вас Володя Федотов!..
Когда Михаила Зенкевича не стало, время от времени начали появляться его стихи — посмертные публикации, — всякий раз удивляя меня естественностью, чистотой тона и вкуса. Вот одно из них:
А ведь написано это уже на седьмом десятке.
Он, оказывается, все писал и писал, а не только переводил. И не только говорил о футболе…
К нему еще обязательно и не раз будут возвращаться.
«Впереди уже нет никого…»
(О Леониде Мартынове)
Для моего поколения фигура Леонида Мартынова представлялась поначалу чуточку таинственной. После войны он несколько лет не печатался, словно уже прекратил писать. А может, так оно и было? Прежние его книги трудно было достать. Его не все знали, не все видели. Но те, кто читал, не могли не изумиться его необычности.
В середине пятидесятых вдруг снова густо появляются в журналах его стихи — одно другого лучше: «След», «Мне кажется, что я воскрес», «Балерина», «Из смиренья не пишутся стихотворенья», «Двадцатые годы», «Что-то новое в мире», «Сон женщины», «В белый шелк по-летнему одета», «О вы, которые уснули», «Дети»…
Одни написаны только что, другие чуть раньше. Значит, он все это время писал… Выходит в «Молодой гвардии» книга.
Тогда такое случилось не с ним одним. Нечто похожее произошло и с Заболоцким.
Мартынова приняли горячо, радостно. Он тут же окунулся в литературную жизнь, его избрали в Бюро секции поэтов, он стал выступать на вечерах. Манера говорить и читать была у него нервная, резкая. Высокий, с гордо закинутой рыжеватой головой, он выглядел несколько отрешенным. Казалось, он никого не знает и не замечает. Ему было тогда пятьдесят лет.
Познакомился я с ним летом пятьдесят шестого года на заседании редколлегии первого «Дня поэзии». Собственно, это не было заседание как таковое. Тогдашняя редакционная коллегия, почти всегда в полном составе, проводила целые дни с утра до вечера в верхней гостиной Дома литераторов. Приходившие авторы читали стихи, тут же, на месте, все решалось. Художники делали макет книги, Игин рисовал шаржи. Кто-то вычитывал с машинки уже принятое. Шумели, курили, пили кофе.
Я тоже принес стихи. В комнате находились Луговской, Антокольский, Мартынов, Яшин, Кирсанов. Может быть, еще кто-то, но эти — точно.
Я прочел четыре стихотворения. Одно не приглянулось, еще одно («Часы») Яшин крутил так и эдак, повторяя: «Хорошо бы его, но длинновато…» Оно, кстати, и не монтировалось с теми, что приняли («Букет», «Приезд»).
Так вот, едва я прочел, первым, кто поддержал и стал хвалить, заинтересованно, убежденно, был Мартынов. Причем он говорил обо мне так, что было очевидно: он давно меня знает. Не скрою, мне это было приятно, но и слегка удивило: мне казалось, что это не должно быть ему близко. Остальные с ним согласились. Антокольский, правда, сказал:
— Там строчка была слабая.
— Разве? — откликнулся Мартынов.
С той поры мы были знакомы и общались почти четверть века, живя по соседству, на Ломоносовском проспекте. Но об этом позже…