Изменить стиль страницы

В одном из писем, говоря о сибирской стуже, Сталин написал: «Черт меня подери!..»

И сейчас Твардовский, с огромным вниманием слушавший Юру, повторил одними губами:

— Черт меня подери…

…В комнату вошла младшая дочь Твардовских — Ольга — с газетой в руке. Она подошла к отцу, сама водрузила ему на нос очки, поднесла газету и показала пальцем:

— Вот видишь?..

Как-то это у нее получилось словно бы чуть-чуть небрежно, но очень дружески и хорошо. Это были «Известия» со списком работ, выдвинутых на Государственную премию, — среди них значилась и последняя книга Твардовского.

Перед Александром Трифоновичем лежал на столике толстый том его стихотворений и поэм, только что вышедший в серии «Библиотека всемирной литературы». Время от времени Твардовский касался его пальцами и бережно поглаживал. Мария Илларионовна объяснила, что это сигнальный экземпляр. Я поинтересовался, какой художник оформлял книгу. Оказалось, Верейский.

Тут я вспомнил про книжку Христо Радевского и достал ее из кармана пиджака. Мария Илларионовна спросила, не тот ли это Радевский, что работал когда-то в болгарском посольстве в Москве. Тогда они знакомы с ним и его женой. Потом она взяла книгу в руки и поинтересовалась, что означает ее название — «Хора». Ни я, к стыду своему, ни Трифонов, многократно бывавший в Болгарии, этого не знали. (Едва вернувшись в город, я навел справки и узнал, что это название болгарского народного танца.)

Мария Илларионовна сказала, что всегда испытывает странное чувство, когда видит иноязычную книгу, набранную нашими буквами.

И тогда я рассказал свою историю. Вернее, это история Михаила Луконина, которую я слышал от него множество раз.

Он как-то приехал к себе в Сталинград, там у него была однокомнатная квартирка для работы, пригласил в гости местных друзей, а сам пошел на базар и купил там своих любимых соленых арбузов. Арбузы были мелкие, ему завернули несколько штук в газету.

Вечером в его квартире звучали стихи, грохотал смех, все было отлично, и утром он проснулся тоже в прекрасном настроении. «Голова у меня никогда не болит», — говорил Луконин. Он прошелся по комнате — за окном сияла Волга, — подошел к столу, подцепил кусочек арбузной мякоти. И тут взгляд его упал на газету. Он смотрел на нее и не мог понять ни одного слова. «Ну, все, — сказал он себе, — белая карячка». («Я так называю», — объяснял он всякий раз.) «Спокойно, Кузьмич!» — дал он себе команду, отошел к окну, вернулся — результат тот же. Он дрожащей рукой взял газету и прочел название: «Социалистик Татарстан». Все объяснялось так просто.

Я посмотрел на Твардовского. Он с удовольствием, с пониманием ситуации тихонько смеялся.

Пора было уходить. Мы попрощались. Александр Трифонович так же, как вначале, подал нам левую руку. Мария Илларионовна проводила нас до калитки.

Мы опять кружным путем молча возвращались к Трифонову, и опять я больше всего не хотел встретить знакомых.

Потом мы обедали на террасе. Распили бутылку виски, привезенную мной из города, но не почувствовали ни опьянения, ни облегчения.

Стихи написались примерно через год после кончины Твардовского. С какой строки или строфы они начались, в каком порядке писались — восстановить все это сейчас я совершенно не в состоянии.

В Красной Пахре
И сразу же, в дверях,
Меня пронзила жалость, —
Пропал мой долгий страх,
И только сердце сжалось.
Он, словно между дел
И словно их немало,
Средь комнаты сидел,
Задумавшись устало.
Ушла за дальний круг
Медлительная властность,
И проступила вдруг
Беспомощная ясность
Незамутненных глаз.
А в них была забота,
Как будто вот сейчас
Ему мешало что-то.
Он подождал, потом
(Верней, слова, ложитесь!)
Негромко и с трудом
Промолвил: — Покажитесь…
Я передвинул стул,
Чтоб быть не против света,
И он чуть-чуть кивнул,
Благодаря за это.
И, голову склоня,
Взглянул бочком, как птица,
Причислив и меня
К тем, с кем хотел проститься.
У многих на виду,
Что тоже приезжали,
Он нес свою беду
И прочие печали.
Какой ужасный год,
Безжалостное лето,
Коль близится уход
Великого поэта.
…Как странно все теперь.
В снегу поля пустые….
Поверь, таких потерь
Немного у России.

Вечером на даче

Как уже было сказано, последние свои годы Твардовский жил больше не в Москве, а за городом, в дачном поселке Красная Пахра. Многих его соседей теперь тоже уже нет, — из тех, кого я хорошо знал, — Антокольского, Симонова; друзей моих студенческих лет Трифонова и Тендрякова. Однако некоторые известные писатели работают там и сейчас. Но всегда этот поселок воспринимался мною лишь как место, где живет Твардовский, так же, как Переделкино связано для меня с именем Пастернака.

Я бывал в Пахре в гостях у Трифонова. Его участок граничил с участком Твардовского, и однажды я подумал, что, может быть, поселившись здесь, Трифонов именно поэтому начал писать гораздо лучше, чем прежде, стал другим, новым Трифоновым. Из соседней дачи как бы исходил мощнейший импульс, заряд энергии, там словно находился некий реактор, действующий и на Трифонова.

(Я где-то читал, что Бенедикт Лившиц — известный поэт, блистательный переводчик французских лириков, автор книги воспоминаний «Полутораглазый стрелец» — пожаловался как-то, что наличие в литературе такого гения, как Александр Блок, мешает ему писать. Блок его подавляет. Когда об этом рассказали Блоку, тот рассмеялся:

— А мне мешает Толстой…

Блок, конечно, пошутил. Присутствие в литературе громадного, более крупного таланта не может мешать. Наоборот, это стимулирует, поднимает всю литературу и возможности каждого. Но это к слову.)

Теперь — о моем стихотворении, навеянном той порой.

Как-то раз — это было летом шестьдесят шестого года — я провел в Пахре целый день, и после ужина мы решили пройтись по поселку. Гуляя, мы оказались на соседней улице, куда выходила калитка Твардовских. Уже смеркалось, ложился туман.

— Вон Александр Трифонович, — сказал Юра.

Я тоже узнал его издали, рядом с ним были видны женские фигуры, может быть, Марии Илларионовны или дочерей, — разобрать было трудно, а он возвышался над ними.

Не сговариваясь, мы повернули и пошли назад, не желая мешать их разговору, а также и своему…

Так получилось, что впоследствии мы с женой стали регулярно общаться со старшей дочерью Твардовского Валентиной Александровной и ее мужем Александром Николаевичем. Может быть, это обстоятельство послужило толчком, но, как бы там ни было, что-то вспомнилось, откликнулось, отозвалось, и через семнадцать лет написалось стихотворение:

Темнеет. Около восьми.
Погасли солнечные слитки.
Стоит Твардовский с дочерьми
На даче, около калитки.
Близ милых выросших детей,
Да — да, детей. Большой, как башня.
Машину ждут или гостей? —
Теперь это уже неважно.
А важно — тишь, туман, Пахра,
Вдруг вспоминаемые снова,
И быстротечная пора
Былого вечера земного.