До сего дня щадил, старался оправдать его якобы заблуждения, повлекшие за собой бегство от отца и от родины. Он, царь, перекладывал вину на других, и поэтому пролито много крови и многие биты кнутом, а главный виновник, получивший прощение, снова готов был ожидать дня и часа полного своего торжества, когда можно будет, опираясь на свои права первородства, на сочувствие и поддержку сторонников, дождаться смерти отца или поспособствовать его гибели, чтобы захватить российский престол. И, конечно, осуществил бы угрозу – лишить близких отцу людей, с которыми он добывал славу и силу России, – лишить этих сподвижников не только их дел, но и жизни. Все, добытое за двадцать лет упорных трудов, лишений и жертв, будет ниспровергнуто и порушено, со злорадством истребится самая память об отцовских делах, и снова погрязнет Россия во мраке невежества, под гнусавые монашеские заклинания.
Нет, нельзя полагаться на пострижение, когда ему внушено, что монашеский клобук гвоздем к голове не прибивается и сбросить его легко. Надо решать, выбирать: или неизбежный возврат к одичанию и темноте под скипетром и державою юродствующего царя Алексея Петровича, или Россия, преображенная во всей величине и во всем величии. Надо решать: или Алексей со своими блаженными недоумками-чернецами, или… Нет, никакого выбора быть не может. Для всеобщего блага, для ради России пожертвовать недостойным выродком-сыном и вместе с ним порешить чаяния всех других тайных и явных врагов.
Дворовая девка Афросинья Федорова раскрыла преступные замыслы, помогла спасти завоеванное и созданное. Спасибо тебе, Афросиньюшка!
Тяжко было Петру.
– Я хотел сыну блага, а он – мой всегдашний противник… Страдаю за отечество, желая ему нужное и полезное, а враги мне тенета демонские уготавливают… Полное прощение сразу же ему обещал, ежели скажет все. И поверил, что он открылся во всем. И простил. Он же свою клятву нарушил, утайкою наиважнейшие намерения накопив, готов был восстать против отца своего и государя.
Петр приказал взять Алексея под стражу и поместить в Трубецком бастионе Петропавловской крепости. Это произошло 14 июня 1718 года. В тот же день в соседнем каземате было приготовлено все для пыток.
В первые пять дней главный следователь Петр Андреевич Толстой заставлял арестованного дать подробные подтверждения показаний Афросиньи Федоровой, и Алексей не оспаривал ничего, но и никаких дополнительных показаний не дал. Тогда его перевели в соседний каземат, где была дыба, подняли на нее и дали двадцать пять ударов кнутом, вынуждая к добавочным показаниям, запутавшим его еще больше и непоправимее. Припомнил Алексей и донес на себя, как однажды на исповеди духовнику своему протопопу Якову признавался, что желает смерти отцу.
– Протопоп, что в ответ? – дознавался Толстой.
– Мы, говорил, и все ему смерти желаем.
Для точности еще раз переспросил об этом Толстой и записал слово в слово.
В прежних своих показаниях не упоминал Алексей духовника, а теперь приобщил к делу и протопопа, подведя и его под кнутобойную пытку.
– Истинно так поведал царевич мне, и я ему отвечал, – признавался протопоп Яков.
– Припоминай, поп, где, какие разговоры еще вели, – дознавался Толстой.
– В доме князя Ивана Львова, по его призыву, привелось мне бывать раз пять или шесть, и там о царевиче разговаривали, когда еще не было слуха, что он у цесаря. И князь Иван говорил: «Поехал царевич к отцу, а что с ним царь станет делать? Не постригут его там?» Но я такое отверг: кому его постригать, когда там монастырей наших нет. «Не убили б его, безлюдно поехал», – беспокоился тогда князь Иван… А боле… боле никаких разговоров еще не припомню.
– Может, что на память придет, когда на дыбе еще повисишь, – заметил Толстой.
VII
Через два дня Толстой получил от царя записку: «Сегодня после обеда съезди в крепость и спроси у Алексея и запиши не для розыску, но для ведения: 1) Что причина, что не слушал меня и нимало ни в чем не хотел делать того, что мне надобно, и ни в чем не хотел угодное делать, а ведал, что сие в людях не водится, также грехи и стыд? 2) Отчего так бесстрашен был и не опасался за непослушание наказания? 3) Для чего иною дорогою, а не послушанием хотел наследства (как я говорил ему сам), и о прочем, что к сему подлежит, спроси».
Увидел Алексей вошедшего к нему Толстого и содрогнулся: «Снова пытать…» Но тот его успокоил:
– По-хорошему пришел говорить с тобой, Алексей Петрович. – И прочитал ему записку царя. – Ответь, положа руку на сердце, со всей прямотой, пошто все так было. На слова не скупись, дабы в подробности изложил.
Алексей собрался с мыслями и подлинно что положил руку на сердце.
– Такая беседа, Петр Андреич, меня облегчит. Как на духу поясню… Причина моего к отцу непослушания та, что с младенчества моего жил я с мамой да с мамками, от коих ничему иному не обучился, кроме избных забав, и больше научился ханжить, к чему от натуры своей склонен был. А потом, когда меня от мамы взяли и ее от меня увезли, был с теми людьми, коих ко мне для ученья приставили: Никифор Вяземский был, Алексей да Василий Нарышкин. Отец мой, имея обо мне попечение, – горестно вздохнул Алексей и провел рукой по глазам, – чтобы я обучался таким делам, кои пристойны царскому сыну, велел мне учиться немецкому языку и другим наукам, а мне то было зело противно, и чинил я все с великой леностью, только чтоб время в том проходило, а охоты к тому не имел. А понеже отец часто тогда в воинских походах бывал и от меня отлучался, того ради приказал иметь присмотр ко мне светлейшему князю, и когда я при нем бывал, то принужден был обучаться добру. – «Может, это поможет, светлейший опять в большой чести у отца», – подумал Алексей и продолжал: – А когда от светлейшего князя был отлучен, тогда Вяземский и Нарышкины учили меня бражничать с ними да еще с монахами и попами. А понеже они от самого младенчества моего со мной были, то я обыкл слушать их и бояться и всегда им угодное делать, а они меня все больше от отца отводили да винными забавами тешили, а после того не токмо воинские и другие отцовские дела, но и самая его особа зело мне омерзела, и для того я всегда желал находиться от него в отлучении. А когда стал годами постарше, то и вовсе в большие забавы с попами да чернецами и с другими приятными мне людьми в дружество впал. И тому же моему непотребному обучению великий помощник Александр Кикин был, когда при мне он случился. А потом отец мой, милосердуя и хотя меня наставить достойно моего звания, послал меня в чужие края, но я и тамо, уже будучи в возрасте, обычая своего не переменил… А что я был бесстрашен и не боялся за непослушание от отца наказания, то происходило все от моего злонравия, истинно так признаю… А для чего иным путем, но не послушанием хотел наследство иметь, то может всяк легко рассудить: понеже я уже тогда от прямой дороги вовсе отбился и не хотел ни в чем отцу следовать, то каким же иным путем было мне наследство искать, кроме как через чужую помощь? И ежели б до того дошло и цесарь бы начал вооруженною рукою доставать мне короны российской, то я б тогда не желал ничего иного, как по воле цесаря учинить. Пожелал бы он войск российских в помощь себе или денег много, то все б ему дал. И генералам и министрам его великие б подарки дарил, ничего бы не жалел, только чтоб исполнить в том свою волю… Ой, устал я, милостивец мой, Петр Андреич… Дрожью меня всего внутри бьет… Отдохнуть мне дозволь… Ты все записал?
– Все. Отдыхай, Алексей Петрович, – поднялся с места Толстой. – Набирайся сил к завтрему. Спасибо, то все душевно так рассказал.
– Спасибо тебе, что поговорить приходил.
Хорошо побеседовали, душевно, но это нисколько не помешало Толстому на следующий день приказать палачам снова поднять на дыбу царевича и пытать, дав ему пятнадцать ударов кнутом. Алексей мог добавить только, что Никифор Вяземский говорил:
– Говорил… отец твой любит, когда в церкви певчие при нем поют: бог идеже хощет, побеждается естества чин… Ему то любо, что с богом равняют… А еще о рязанском митрополите Стефане говорил, что он ко мне добр… А к киевскому митрополиту из Неаполя я писал, дабы там приводили киевских людей к возмущению, а дошло ли то письмо до его рук, того не знаю… Устал, сильно устал я… – с трудом дышал Алексей.