Изменить стиль страницы

– Поняла, – кивнула Афросинья. – А почему сюда-то меня поселили?

– Потому и поселили, что сперва надобно обо всем узнать от тебя, пока ты с царевичем встретишься… Кстати, надо сказать, чтоб тебе хорошую постель принесли, и к завтрашнему дню припоминай все, как было, – собрался Толстой уходить. – Прощевай пока.

– Погоди, Петр Андреич, – задержала его Афросинья. – Отавного ты не сказал: останется Леша отцовским наследником?

– Сам он от всего отказался.

– Вот дурак! – вырвалось у Афросиньи. – Отец ведь простил?

– Простил полностью.

– Ну, знать, правда, что Лешка дурак! – раздраженно повторила она. – А там об том лишь и хлопотал.

– О чем об том?

– Да как же!.. – негодующе продолжала она. – Чтоб наследства не упустить.

– Что же это у него ровно семь пятниц на неделе: то – хочу наследником стать, то – не хочу, – будто бы недоумевал Толстой. – Да он и когда у цесаря был, кажись, тоже отказывался?

– Нисколь! – возразила она. – Я, Петр Андреич, за всю твою доброту, как истинному дружелюбцу, сущую правду тебе говорю. Постоянно одно только он и твердил – в ушах аж свербело, что кончины отца дождется. Грозил и с мачехой и со светлейшим князем расправиться. И со дня на день ждал, когда под Москвой в простом народе да в армии у солдат возмущение будет, и радовался такому известию.

– Так, так… говори, Афросьюшка, говори, – позабыл Толстой, что хотел уходить, и присел к ней на топчан. – Откуда же он про возмущение узнавал?

– В газете читал. В Мекленбурге-де волноваться хотели… А узнавши по газете о болезни меньшого царевича Петра Петровича, тоже рад был. «Видишь, – мне говорил, – отец свое хочет, а бог ему того не дает. Заместо наследства мальчонка, может, на тот свет пойдет…» А когда вы в Неаполь приехали да уговаривали его на возврат домой, он хотел под защиту римскому папе отдаться, да я его удержала… Говорил, когда царем станет, в Москве, а летом в Ярославле жить будет, в Петербурге этом совсем не нуждался, хоть пропади он совсем. Корабли вовсе не станет держать, а войска оставит самую малость.

Поскольку царицей никогда быть не придется, то не из чего и в прятки играть – таиться, не договаривать, – решила она. Надо думать, как скорей из каземата этого выйти да жизнь свою уберечь. Столько времени ждала и надеялась, что царской почестью ее долготерпение обернется, ан вот сякнули все надежды. Малоумной была и податливой на все обещания. «Фруза, Фрузочка, Фросенька, – говорил. – Царицей, государыней тебя сделаю. Станешь в парче ходить, с царской короной на голове, велю тронное место твое драгоценностями изукрасить». И она верила, каждым словом милдружочка Лешеньки обольщалась. Конечно, приятно было слушать такое, сердце и душа умилялись, все огорчения, ругань и побои сносила. И верилось, что могла бы царицей стать, как стала ею нынешняя государыня Катерина… Что же теперь станется?.. Ой, нет, лучше больше не знать и не видеть никогда Алексея, чем еще и еще терпеть бесчинства да буйства, когда он пьяным напьется. С досады, со злобы, что задуманное не сбылось, только и будет себе во хмелю утешенье искать, – нет, нет и нет, больше не нужен такой!

Еще два раза приходил к ней Толстой и подробно записывал, что она говорила. Больше рассказывала уже известное со слов самого Алексея: как царицу-мачеху и Меншикова ругательски лаял; как грозился, севши на царство, всех неугодных перевести. Слыша о какой-либо смуте, радовался, говоря: «Авось бог даст нам хороший случай с приятностью домой воротиться». Много писем писал с жалобами на отца, а если в газетах читал, что в Петербурге спокойно все, то все равно надеялся на скорое замешательство: тишина та недаром. «Может, отец вот-вот умрет либо бунт учинится… Отец хочет своего младенца наследником сделать, а тот еще неразумен. За него станет царица-мать государством править, и будет тогда бабье царство, никакого порядка никто не увидит, начнется в народе смятение: иные за брата, а иные за него, царевича Алексея, поднимутся». Когда в Неаполе жил, с вицероем часто шептался, и они что-то записывали по-немецки.

Про себя Афросинья, понятно, умолчала, как ей хотелось царицей стать, зато сообщила еще такое, что было важнее всех ее показаний: когда Алексей в цесарских владениях обретался, то хотел обратиться за помощью к Швеции, и шведский министр Герц будто бы уговаривал короля Карла XII пригласить царевича в Стокгольм и держать там как выгодного заложника, чтобы выторговать потом более выгодные условия при заключении мира.

– Спасибо, Фрося, что такое припомнила, – благодарил ее Толстой. – Еще ничего не добавишь?

– Больше, Петр Андреич, ничего не упомнила, а ежели какая малость на память придет, не премину поведать о том вашей милости.

Толстой дал ей еще несколько червонцев.

– Не пообидься, что придется тебе пожить пока тут. Может, что нам сверить понадобится, так ты под руками здесь.

– Ну-к что ж, поживу, – согласилась она.

Да и почему не пожить? Еда и питье хорошее, постель мягкая, тепло, тихо, обхождение великатное. Который надзирающий – так даже прощения просил, что в первый час тогда неучтивым был, нашумел. На прогулку дозволено в малом дворике походить и свежим воздухом подышать. От скукоты вязать что-нибудь захотелось, так и пряжи моток и спицы доставили, – забавляйся сколь хочешь. Можно и в каземате хорошо отдохнуть.

Алексей пользовался полной свободой и со дня на день ожидал приезда Афросиньи. С дитенком явится. Кого принесла: парня или девку?.. Вот сразу у него семья увеличится. Афросинья Наташке и Петяшке мачехой будет, но и на них у нее милосердия хватит. Дети начнут мамкой, мамой ее называть… Какая-то кибитка остановилась, не она ли приехала?.. Нет, не она. Петр Андреевич Толстой просит пожаловать в Петергоф к государю… Жениться отец разрешает, для того и зовет к себе… Сейчас, мигом будет готов!.. Конвой станет сопровождать? И сам Петр Андреевич верхом на коне… Ну что ж, так и быть должно: царевич ведь едет. Чтобы какой обиды в пути не учинилось, всякие люди окрест шатаются, даже разбойничьи шайки есть.

Доехали благополучно, и Алексей быстро направился в петергофский дворец. Сейчас отец скажет… Как только благодарить его!..

– Здравствуй, батюшка! – кинулся Алексей поцеловать руку отца.

Петр строгим взглядом остановил его. Появившемуся в дверях Толстому дал знак, чтобы он не входил, оставив их наедине. Алексей недоуменно осматривался по сторонам, а Петр сидел в кресле и долгим, пристальным взглядом смотрел на остановившегося сына, потом взял со стола листы, исписанные рукой Толстого, протянул Алексею.

– Читай.

Алексей прочитал первый лист и, прежде чем взяться за второй, старался обдумать происшедшее: Афросинья, значит, приехала и это ее допрос… Неужто пытали?.. Словно чья-то ледяная рука коснулась спины, и по ней волной накатилась холодная дрожь. Петр сидел, слегка откинувшись на спинку кресла, не сводя с сына глаз.

– Внимательно все читай.

Прочитал Алексей и второй лист, прочитал и третий.

– Все так… Правда… – выдавил из себя.

– Для чего многое утаил?

– Не хотел говорить.

– Для чего? – повторил Петр.

Алексей молчал.

– Когда слышал, будто бунт в Мекленбурге среди войска мог учиниться, радовался тому, и, я чаю, не без намерения то было? Пристал бы к оным бунтовщикам?

Выгораживать себя было бесполезно, в показаниях Афросиньи были ведь еще и другие важные сведения, и Алексей отвечал, не поднимая глаз на отца:

– Когда б случился бунт в Мекленбурге и прислали бы по меня, то я бы поехал, а без присылки намерения не имел, а паче и опасался без зова ехать. А чаял быть присылке по смерти вашей для того, что в газете писано было, будто хотели тебя убить. А хотя б и при тебе живом прислали, когда б они сильны были, то б мог и поехать.

Хотя и с понурым видом стоял Алексей, но перед Петром был не вялый и не пригодный к каким-либо действиям сын, сознающий всю свою неспособность к делам, а потому и бежавший от них, чтобы обрести только покой и быть с полюбившейся женщиной. Теперь он уличен как явный враг, притаившийся и выжидавший, когда нанести отцу и всем его делам сокрушительный удар. Перед Петром был крамольник, с которым он сошелся лицом к лицу, успев вовремя его изобличить.