– Сходи, отец Гервасий, к ним. Может, примут твое священство и исповедоваться захотят, – сказал Денисов Флегонгу-Гервасию. – Может, согласятся и отходную себе выслушать. Потрудись для них.
Флегонт согласился, хотя и предполагал, что эти беспоповцы встретят его без особого дружелюбия. Вошел он в часовенку, осуждающе посмотрел на расставленные по полу колоды, на копошившихся около них старцев и начал свою беседу с увещевания.
Похвалил старцев, что они не хотят подчинять душу свою пришедшему в мир антихристу, но берут на себя тяжкий грех насильного умерщвления своей плоти. И без того не столь далек день праведной их кончины. Ну, а уж ежели они такие противники власти антихриста, то отважиться бы им и принять на себя обет великого подвига для ради избавления всех христиан – живущих как в суетном миру, так и в пустынных обителях, – избавить всех от наваждения сатанинского. Умудренному жизнью старцу смерть не страшна, она его избавительница от жизненной тяготы, и примет он ее с ликованием, когда сотворит благодатное на веки веков.
Старцы перестали недовольно сопеть и коситься на незваного увещевателя, навострили уши, заинтересовавшись узнать, что такое собирается предложить им явившийся поп. Чтобы как-то прославить себя – такой честолюбивой гордыней они не обуреваемы, но в меру сил своих каждый хотел бы богоугодное совершить. Говори, поп, к чему свою речь ведешь.
А вот к чему: последние дни своей жизни хорошо бы старцам потратить на то, чтобы задаться непременной целью где-нито повстречаться с царем Петром, приблизиться вплотную к нему как бы для изъявления открывшейся им важной истины да недрогнувшей рукой вонзить кинжальное острие в сатанинское его сердце. Вот и подвиг свершится, придет людям избавление от антихриста, и ради того никакие муки их не устрашат, а приняты будут с душевным ликованием. В лоно праведников и святых перейдет имя свершителя сего подвига, и лик его иконописно запечатлится для людского поклонения.
– Антихриста призываешь сразить? – изумленными, широко раскрытыми глазами смотрел на Флегонта старец Пров. Остальные старцы, притаив дыхание, смотрели на попа, стараясь лучше вникнуть в его слова, и вдруг Пров, вперемежку с кашлем, неистово захохотал: – Ну, поп… ну, чудной!.. Ну, придумал же!.. – с трудом выговаривал он прерываемые смехом слова. – Безразумен ты, поп. Несмышленей младенца малого… Да ужель ты не знаешь, какую силу супротив человека антихрист имеет? Ежели он на самого бога злобствует, значит, знает силу свою. Все светлое, ясное – богово, а все темное, смрадное – от антихриста. Поделено так меж ними, кому чем владеть. Он, антихрист-то, может свои чудеса совершать. Приближусь к нему хоть бы я такой, только руку на него подниму, а она в един миг отсохнет. Только намерюсь ногой его пнуть, а нога уже недвижимая. Захочу гневливое слово произнести, да вместо того язык изо рта тряпкой вывалится. Как же простому человеку антихриста-царя одолеть?.. Был бы он смертный, как все, – давно бы на него управа нашлась. Недоумок ты, поп!
Так, осмеянный старцами, Флегонт и ушел от них. Ни исповедоваться, ни увещеваться никто не захотел, а также и молитву отходную слушать. Сами ее себе пропоют.
Старец Пров и по своим годам и по той отповеди, какую дал приходившему в часовню попу, признан был запащиванцами за старшого, и его слушались беспрекословно. Он ввел распорядок, как им всем в ожидании смертного часа вести себя: лежать в колодах смирно, не переговариваться и не докучать друг другу; для ради приближения кончины не только ничем не питаться, но и не пить, как бы ни одолевала жажда; покуда силы не ослабели, по малой нужде, а в случае необходимости и по большой выходить наружу, дабы тут не смердило; свечки жечь бережливо, памятуя о том, что монах больше не принесет. Сперва над одним какое-то время посветятся, потом – над другим; забыв все земное, бренное, шепотливо превозносить богу и его угодникам канон или молитву: оживи окаянное сердце мое постом страсто-убийственным.
Старец Ермил умилялся своему счастью сподобиться лежать рядом с истинными запащиванцами и подобающе складывал на груди руки, – только и оставалось что душу из телесного плена высвободить.
Не сразу приловчились старцы спокойно лежать: и тесно, и неудобно было, и укрыть себя нечем, а промозглая осенняя сырость и хлад до костей пронимали. Сказал Пров, чтобы воду не пить, и, как нарочно, у каждого стало во рту и в горле пересыхать. Попробуй старец удобнее повернуться – локти в стенки колоды упрутся, голова совсем запрокинется, в груди давить начнет, в спине и в боках ломота. Кряхтя и охая, поднимается, посидит старец в колоде, ровно в корыте, а и сидеть ему все не то и не так. А старец Пров сердито ворчит, укоряя непоседливых. Нет, это он самим собой недоволен, тому, что не может в колоде как следует грузное тело свое уместить. Выйти бы, ноги слегка поразмять, и, оправдывая себя, неуемного, отец Пров для всеобщего сведения сообщает:
– До ветру мне надобно.
А воротится – другому подняться приспичило. Кстати слышно, что по крыше дождь шебаршит, можно к лужице наклониться (понятно, чтоб никто не видал) да горстку водицы испить, зачерствевший язык увлажнить.
– О, господи милосердный, хоть бы какой дерюжкой укрыться, чтобы сон поскорей одолел.
Нескончаемо долгим первый день показался, а и другой не короче, хотя по осенней поре рано смеркалось, да вечер-то сколь длинен, а потом ночи конца-края нет, и никак не дождаться запоздавшего рассвета. А на что он нужен, рассвет-то?.. Так бы уж впотьмах навсегда и забыться от тягостного бытия. Трудно провели еще один день, другой…
– Приди, смерточка, потрудись, дорогая, любезная, отворить врата жизни вечной. Сторопись поскорей, – просил, звал ее, свою избавительницу, старец Ермил, изнемогая от тягостного ожидания. Чувствовал, что с каждым днем, с каждым часом все сильнее сосало и щемило под ложечкой, – хоть бы какую завалящую корочку поглодать! Да не только корочка, а оладьи, блины мерещились. В стае, наверно, кулеш либо похлебка с рыбной головизной, – хоть бы единую ложицу той ушицы схлебнуть. Отец Ермил то и дело слюну глотал, но ведь не насытишься ею.
Так и подмывало остатними двумя зубами в край колоды впиться да погрызть ее. Поднимался, будто бы по малой нужде, коей на самом деле давно уже не было, и плелся наружу дождевой водицей голод унять. Сорвал с дерева уцелевший пожухлый листок, пожевал его, да только наполнил рот горечью и едва отплевался. Капустного бы листочка добыть и похрустеть им. Прошелся туда-сюда на вялых, дрожащих ногах, того и жди, что подломятся они в коленках, не удержат бренного тела, а и в часовню уйти – муторно представить себя снова лежащим в колоде. Огляделся отец Ермил в тоскливой сумеречной мгле и вдруг учуял носом налетевший по ветерку хлебный дух. Приподнялся на цыпочки и замер, словно бы стойку сделал, все жаднее принюхиваясь к ветерку.
Да ведь это от скитской пекарни так веет! Откуда и прыть взялась. Торопился отец Ермил и уже явственно видел, как на столе и на лавке пекарной избы выставлен целый ряд еще не остывших хлебных ковриг. Вот он схватит самую крайнюю и прикроет подолом подрясника; где и как ее потом спрятать, чтобы и скитские собаки не нашли?.. Хлопотливые эти мысли мигом пронеслись в голове возбужденного старца, предвкушавшего скорое и обильное насыщение.
Дверь в пекарню была не заперта. Вошел в нее Ермил, и его едва не сшиб с ног теплый, густой, устоявшийся хлебный дух, ударивший в трепетно-раздувшиеся ноздри, но ни на столе, ни на лавках никаких ковриг не было. Должно быть, они, недавно испеченные, уже в келарню унесены. А ведь так явственно мерещились эти пахучие хлебы, и он, Ермил, ощущал вкус корочки, будто бы захрустевшей на его зубах.
Опамятовался Ермил и устрашился, что его вот-вот застанут скитские пекари и, может, даже сам отец-келарь. «Вот так запащиванец!.. По углам шарит тут!» – на всю обитель шум да смех поднимут.
Вот он, грех-то! И помереть сил не хватает, и жить дальше нельзя. «Как быть? Что делать?» – стенал старец Ермил, торопясь теперь уйти от злосчастной пекарни, смутившей его душу. С какими же это муками придется смерти своей дожидаться и когда она придет? На еду с питьем больше охоты стало, чем на запащиванье, – значит, на жизнь опять потянуло. Вот ведь беда! В стаю теперь не вернешься, а в часовню идти – с души воротит.